Александр Самойлов. По отцовским стопам
Он отдал «Маяковке» четверть века. Владимир Самойлов играл главные роли в спектаклях, о которых говорила вся Москва, и вдруг оказался не нужен. Когда худрук Андрей Гончаров «ушел» его из театра, отец за несколько дней постарел на десять лет.
Cцена была главным делом его жизни, и это дело отняли. Мы с мамой надеялись, что поездка на родину немного отвлечет, приободрит, но отец вернулся из Одессы потерянным. Прежде все державший в себе, в тот вечер он признался: «Знаешь, Сашка, в Одессе меня узнавали, радовались, звали в гости, но ощущение, что выброшен из жизни, что все кончено, не оставляло... Вечером в бухте, где купался еще мальчишкой, вошел в воду, бреду к горизонту, за который садится солнце, а сам думаю: «Буду идти, идти, идти — пока море меня не заберет...» Так бы и сделал, если б не вы». У меня сжалось сердце. Понял: отец, который всегда показывал пример мужества, воевал, был тяжело ранен, но не сломался, находится на грани отчаяния. И ни я, ни мама не можем ему помочь.
Когда немцы заняли Одессу, Володе Самойлову было семнадцать. В апреле 1944 года советские войска освободили город, его, двадцатилетнего, сразу призвали в армию и как проживавшего на оккупированной территории отправили в штрафбат. О войне отец рассказывать не любил. Если я начинал приставать с расспросами, отмахивался: «Воевал как все. Вон в шкафу книги стоят — Быков, Горбатов. Интересуешься — почитай».
Я знал только, что сначала он был автоматчиком, потом минометчиком, а перед ранением, из-за которого комиссовали, попал в артиллерию. Во время перехода от Вислы до Одера (почти пятьсот километров!) тащил на себе опорную плиту от миномета. В бою за польский Вроцлав (Бреслау) был тяжело контужен и ранен осколком в ногу. Награжден орденом Отечественной войны II степени. Журналистам, когда просили поделиться воспоминаниями о войне, тоже приходилось довольствоваться малым: «Подвигов не совершал, но и спину фашистам не показывал». На этом фронтовая тема считалась исчерпанной.
Отца уже не было в живых, когда моим соседом по палате в военном госпитале в Красногорске оказался главреж Театра Российской армии Борис Морозов. Владимира Самойлова он хорошо знал с той поры, когда в начале восьмидесятых работал в «Маяковке» приглашенным режиссером. Как-то вечером гоняли чаи и Борис спросил: «Саш, а отец рассказывал вам, как ему чуть не ампутировали ногу? Нет? Я так и думал. Ну слушай. Сидели мы с ним однажды за рюмкой водки, рассуждали об испытаниях, которые устраивает судьба, и он привел свой пример. Тыловой госпиталь, куда его привезли, находился в Куйбышеве. Осколок, задевший кость, вынули еще в прифронтовом лазарете, но глубокая рана никак не заживала. Нога горела огнем. От боли он спать не мог. Во время очередного осмотра военный хирург сказал: «Все, рисковать больше нельзя. Вот-вот начнется гангрена. Готовьте к ампутации». Вечером Володя, накинув шинель и опираясь на костыли, спустился к Волге, на которой еще стоял лед. Нашел прорубь и, размотав бинты, сунул ногу в воду. Его заколотило от холода, но он продолжал держать ногу в проруби, а про себя повторял: «Господи, только не ампутация! Если суждено остаться калекой, пусть лучше отмерзнет!» Обратно в госпиталь добрался еле живым. Кое-как замотал ногу бинтами — и впервые за долгое время провалился в сон. На следующий день медсестра снимает повязку и врач не верит своим глазам: воспаление практически прошло!»
Спустя неделю его выписали домой, и Победу он встретил в родной Одессе, где летом 1945 года познакомился с моей мамой. Надя Ляшенко перешла на второй курс Одесского театрального училища, и за ней — удивительной красавицей — ухаживали сразу несколько кавалеров. Но отец, влюбившийся с первого взгляда, быстро всех отвадил. Каждый вечер встречал возле училища и провожал домой на Молдаванку, а потом через весь город шел в Отраду, где жил с родителями.
«Пока не прислали Жукова, в Одессе творилось что-то страшное, — вспоминал он. — Постоянные бандитские стычки, перестрелки, взрывы. Бежишь ночью по улице, а со всех сторон бух, бу-бух! В любую минуту шальную пулю можно было словить. Однажды увидел картину, от которой кровь застыла в жилах: на пики железного забора были нанизаны человечьи головы. Потом говорили, что банды не поделили территорию порта и главарь одной из них устроил противнику такой вот акт устрашения. Даже не знаю, кто кроме Жукова смог бы навести в городе порядок».
На втором месяце провожаний-ухаживаний мама заявила отцу: «Если хочешь, чтобы наши отношения продолжались, ты должен выполнить два моих условия — вставить зубы и поступить в театральное училище». С зубами у отца действительно была беда — во время оккупации и на фронте не до дантиста. Но тут он отправился к доктору как миленький. А параллельно стал готовиться к экзаменам — учил басни, стихи, монологи.
Через много лет, когда отец начал сниматься в кино и его имя узнала вся страна, мама не упускала случая заметить: «Это ведь я из Володьки артиста сделала!» И имела на гордость полное право. В школе отец был первым по точным наукам, а весь его сценический опыт ограничивался ролью Арбенина из «Маскарада», которую сыграл в школьном драмкружке. И быть бы Владимиру Самойлову математиком или физиком, если бы не ультиматум красавицы Наденьки.
Члены приемной комиссии Одесского театрального училища что-то такое в абитуриенте разглядели, если приняли сразу на второй курс. Впрочем, отец комментировал этот факт с долей скепсиса: «Вряд ли я поразил педагогов каким-то особенным даром — просто парни в училище были в дефиците, а на втором курсе уже ставят отрывки и девчонкам-студенткам не с кем было в них играть».
После того как оба условия оказались выполнены — зубы вставлены, студенческий билет получен, зашла речь о свадьбе. Только на что ее устраивать? Денег нет. Молодые решили, тихо расписавшись в ЗАГСе, обойтись без торжества, но отец мамы, мой дедушка Федор, вдруг заявил: «Чтобы дочь как нищенка замуж выходила, а потом вся Молдаванка на меня пальцем показывала? Не бывать этому! Продам ворота — и устроим свадьбу как у людей!» Его готовность расстаться с предметом гордости — двустворчатыми коваными воротами — стала для всех полной неожиданностью.
Дед Федор был личностью неординарной и противоречивой. В молодости работал в цирке гимнастом, а после того как упав с трапеции повредил позвоночник, подался в сапожники и вскоре стал лучшим мастером на всей Молдаванке. Соседи его уважали, а домашние побаивались — уж очень был суров и прижимист.
«Войдет, бывало, в курятник, — вспоминала мама, — оглядится кругом да как рыкнет: «Вот здесь, в стенке, был гвоздь вбит — где он?!» Схватит ремень — и в погоню за мной и братьями. Выпорет так, что потом неделю сесть не можешь. Каждая копейка и все, что приносило домашнее хозяйство: молоко от коров, яйца от кур, овощи, фрукты с сада-огорода — было у него на строгом учете. Но когда пришли немцы и стали отлавливать евреев, отец спрятал в погребе две семьи (десять человек!) и больше года их кормил, отдавая самое лучшее. Погреб у нас был огромный, и папа разгородил его надвое стеной, оставив небольшую щель у самого пола — в нее подавал еду и воду, а потом задвигал кадушкой с соленьями. Если бы во время очередной облавы немцы или полицаи решили спуститься в погреб, то вряд ли что-нибудь заподозрили, но если бы кто-то донес... Желающих выслужиться перед новыми хозяевами было достаточно — беда нас миновала только чудом».
И все-таки, думаю, душа деда плакала, когда пришлось расстаться с заветными воротами. С утратой примиряло только то, что вырученных от их продажи денег хватило и на широкую знатную свадьбу, и на немудреное имущество, которым обзавелись молодые.
Играть на главной сцене города — в Одесском русском драматическом театре имени Иванова — родители начали еще студентами. И если отцу по большей части доставались второстепенные персонажи, то маме доверяли ведущие роли. Вскоре после получения дипломов Самойловых пригласили в Кемерово. Справедливости ради стоит сказать, что руководство областного театра драмы хотело заполучить в труппу именно Надежду Самойлову, в которой видело будущую приму, а ее муж шел «в комплекте».
По поводу ехать или не ехать возникли большие сомнения. В Одессе родители, обустроенный быт, множество друзей, прекрасные отношения с коллегами в театре — и все это бросить, отправившись на край земли, в полную неизвестность? Конечно страшно. Все решил вердикт врачей, к которым мама потащила отца во время очередного приступа удушья. Доктора сказали: «У вашего мужа серьезная болезнь легких, при которой влажный воздух категорически противопоказан. Ему бы жить в Сибири». На следующий день она, не слушая возражений и уговоров, купила билеты на поезд и принялась паковать чемоданы.
Ехали родители через Москву и поскольку оказались в столице впервые, решили немного задержаться. Вечером пошли на спектакль в Театр Маяковского, и там отец случайно узнал, что вот прямо сейчас, в эти минуты, главный режиссер Охлопков прослушивает актеров, желающих поступить в труппу. Решил: «Была не была!» — и отправился в малый зал, где проходили показы. Прочел стихи Маяковского, монолог. Спустя какое-то время к нему, слонявшемуся по коридору в томительном ожидании, вышла завтруппой: «Вы понравились Николаю Павловичу, и он готов взять вас в театр, но при условии, что в Москве вам есть где жить». Жить, понятное дело, было негде — пришлось отправляться дальше по маршруту. Разве мог тогда отец представить, что спустя полтора десятилетия за него будут сражаться лучшие театры Москвы и «Маяковка» одержит победу, предложив семье актера Самойлова трехкомнатную квартиру на Смоленской площади?
«Поезд от Москвы до Кемерово шел четверо с половиной суток, — вспоминал папа, — и все это время я страшно переживал, что не попал к Охлопкову, которого считал одним из лучших театральных режиссеров. А тут еще «угольная столица» встретила нас совсем неласково. Из Одессы, где стояла теплая осень, я выехал в легкой курточке и модной клетчатой кепочке, Надя — в плащике и тоненьких чулочках. Выходим в Кемерово на перрон, а там — метель и двадцать пять градусов мороза. Хорошо, администратор театра ждал прямо у вагона. Посадил в машину и привез к деревянному бараку, в котором размещалось актерское общежитие. Входим в отведенную нам маленькую комнату и замираем на пороге. В воздухе стоит запах сырой извести — видимо, стены побелили часа за два до нашего приезда. Из обстановки — бутафорский шкаф из картона, пришпиленный к стене канцелярскими кнопками, трехногий стол, прислоненный к подоконнику, и кровать, провисшие пружины которой перетянуты канатом. Надежда — в слезы:
— Здесь нельзя жить! Поехали обратно!
Я растерянно топчусь рядом:
— Как же мы поедем? Где деньги на билеты возьмем?
Все подъемные, присланные из театра, потрачены...
Тут раздается стук в дверь, и в комнату входит милая молодая женщина.
— Ну как вы?
— Да вот, плачем, — отвечаю.
— Только этого не хватало!
Она берет нас за руки и ведет в комнату напротив. А там сидит веселая радушная компания, которая встречает меня и Надю как самых дорогих гостей. Нам уступают лучшие места за столом, наливают чаю, ставят рядом вазочки со сгущенным молоком, которого мы раньше не пробовали. Вкуснотища! Смотрю, моя Надежда уже и не думает плакать, шутит, смеется. И у меня внутри пружина разжалась: с такими душевными людьми точно не пропадем!»
О том, что вскоре после приезда едва не умер от двустороннего воспаления легких, отец не рассказывал ни в одном интервью. Наверное потому, что терпеть не мог разговоров о болезнях, а если ему нездоровилось, едва ли не стыдился этого. Между тем в Кемерово, даже не успев приступить к репетициям, он вышел из строя на два месяца. И все это время наша сверхвпечатлительная, готовая расплакаться по любому, даже самому незначительному поводу мама держалась как «железный Феликс»: разрывалась между больным мужем и театром, не спала ночами, но отец не услышал ни одной жалобы. И только когда поправился, узнал, что врачи почти не оставляли шансов на выздоровление.
Через год с небольшим после того как мои родители перебрались в Сибирь, на свет появился я. Мама на девятом месяце играла Грушеньку в «Братьях Карамазовых» — роль очень тяжелую не только в психологическом, но и в физическом плане. Главный режиссер перед каждым спектаклем смотрел на ведущую актрису с мольбой и ужасом: «Наденька, прошу, осторожнее. Лучше играйте вполсилы, чем вас прямо со сцены отправят в роддом!» Опасения оказались напрасны — рожать маму увезли из той самой комнатки в актерской общаге. Через десять дней она уже снова блистала в роли Грушеньки, а я на руках у няни терпеливо ждал за кулисами, когда прима закончит сцену и сможет меня покормить.
В 1958 году наша семья переехала в Горький. Маму и отца после спектакля «Сын рыбака», где они сыграли главных персонажей, пригласили в театр, который возглавлял список лучших провинциальных сцен страны. В Горьковской драме Надежда Самойлова скоро стала звездой. А у отца, успевшего сыграть на кемеровской сцене несколько ведущих ролей, на новом месте долго не складывалось. Я хорошо запомнил один разговор родителей, хотя мне тогда было лет восемь или девять. Папа вернулся из театра сам не свой. Оказалось, режиссер Табачников, первоначально назначивший на главную роль Владимира Самойлова и еще одного актера, несколько месяцев репетировал с обоими, а на генеральном прогоне вдруг заявил: «Играть будет Николай. И не только на премьере».
— Ну что ж, — подытожил отец. — Видимо, Коля более убедителен в роли.
Сказано это было тихо, спокойно, но даже я, ребенок, почувствовал, каким усилием воли ему удается скрыть душевную боль. Зато мама не собиралась сдерживать негодование — от ее сопрано тряслись стены:
— Я же... там-тарарам... была на репетициях! Ты играешь в сто раз лучше! Что значит «более убедителен»? Все его преимущество перед тобой... там-тарарам... только в том, что выше на несколько сантиметров! Еще Станиславский писал, какая это... там-тарарам... дурь — отбирать на роль героя исключительно актеров с высоким ростом и низким голосом! А Константин Сергеевич — земля ему пухом! — кое-что понимал в театре!
Материлась мама виртуозно — как истинная дочь сапожника. Папа тоже мог вставить в рассказ крепкое словцо, но только когда «требовал сюжет», и обязательно почти до шепота уменьшал громкость. Мама же, напротив, выделяла нелитературную тираду самой звучной из своих интонаций, так что соседи имели возможность в полной мере насладиться ее богатым лексиконом.
Хорошо, Табачников не слышал, как его крыла любимая актриса. Уверен, за мамой бы не заржавело: запросто отправилась бы к главрежу и потребовала восстановить справедливость — вот только отец ни за что бы этого не позволил. Сам за себя он тоже никогда не хлопотал. Устраивающий разборки с режиссерами и коллегами Владимир Самойлов — нет, такое даже представить невозможно.
В продолжение темы вспомнился рассказ Леонида Филатова, у которого отец снимался в фильме «Сукины дети», играл директора театра: «Когда картину смонтировали и озвучили, стало понятно, что роль Самойлова придется сильно сократить — практически на две трети. В том числе большую, замечательно сыгранную сцену. Позвонить и сказать ему об этом я не решился. Собрался с духом только перед самой премьерой в Доме кино, когда деваться уже было некуда.