Юрий Горобец: Встречи с прошлым
Я обиделся за Толю, когда увидел его в "Бриллиантовой руке", о чем не преминул высказать Леониду Гайдаю: "Ты зачем из выдающегося актера Папанова дурака сделал?" Вместо ответа Гайдай накинулся на меня с кулаками. А дальше началось: мы по полу катаемся, друг друга колошматим, жены нас разнимают!
Среди родственников я один такой неудачник — в актеры угодил, остальные — люди героические. Взять хотя бы маму, Яровую Устинью Дмитриевну. С двумя маленькими дочками — двухгодовалой Леной и четырехлетней Таисией — прошла пешком от Волги до Дона. Учительствовала в станице Александровской под Волгоградом, выступала в самодеятельности в местном клубе. По его окнам однажды шарахнули пулеметной очередью с проезжающей мимо тачанки. Год был 1926-й или 1927-й, но тогда еще гуляли по заволжским степям вольные казаки. А тем «террористом» оказался первый мамин муж Никита Евтушенко. После такого номера она долго не думала — собрала дочек и сбежала с ними от него через полстраны, вдоль замерзшей Волги на юга.
Под Моздоком, обессилевшая, увидела огонек в окне какой-то избушки. Постучала, ее впустили. В этом селе и прижилась, снова стала учительствовать. В школе обрела подругу, вместе угол снимали. Вечерами возвращаясь домой, стали замечать, что за ними какой-то парень следит, но не подходит. Мама решила: вероятно, робкий поклонник незамужней знакомой. Хотя парень ей и самой глянулся, но с двумя детьми устроить свою жизнь вряд ли надеялась. Расспросили односельчан, и те сообщили, что провожатый не так прост — Горобец занимается в районе колхозным строительством, совсем он, кстати, неробкого десятка.
Однажды ночью в мамино окно постучали.
— Кто там?
— Горобец! Открывай!
В дом широким шагом входит Василий Кириллович, снимает одну за другой девчонок с печки, заворачивает в бурку, сажает их с мамой в повозку и всех увозит на фиг! А точнее — к себе. Уж не знаю, о чем они с мамой так хорошо потолковали, что та без раздумий пошла вслед за будущим мужем.
Потом родители переехали в Орджоникидзе (ныне Владикавказ), где отец поступил в Ингушский механический техникум. Там в 1932 году на свет появился ваш покорный слуга.
Рос же я в городе Ефремове Тульской области: папу направили туда после окончания техникума механиком на завод, а мама подалась в бухгалтерию. Родители, бабушка по маминой линии, я и сестры жили все вместе — в тесноте, да не в обиде.
В воскресный июньский день 1941-го мы ждали гостей, и папа впервые дал мне, девятилетнему, рубль на кино и мороженое, чтобы взрослым не мешал. Стою гордый в очереди в кинотеатр, лижу эскимо. Рядом на столбе воронка громкоговорителя, из нее — тревожное: «Немецкие войска без предупреждения перешли границу Советского Союза!» Сразу не понял, о чем это, а люди в очереди переглядываются и повторяют: «Война, война...»
Опрометью понесся домой. В саду — пир горой, родители с гостями песни поют. Папа нарядный, в белой косоворотке. Кричу от ворот: «Война!» Все бросились в хату, включили радио, и праздник закончился.
Папа надел поверх расшитой косоворотки черный пиджак и ушел в военкомат. Больше мы не виделись. Через три дня его отправили на фронт. Как узнал потом, отец заходил проститься, но меня все время куда-то отсылали. Двадцать шестого июня отправили за хозяйственным мылом. В очереди и увидел, как наш ефремовский 388-й стрелковый полк спускается по улице Энгельса с горы к вокзалу. Это зрелище врезалось в память навсегда: солдат провожал весь город. И я кинулся вместе со всеми, надеялся увидеть отца... Только он меня раньше заметил, подозвал какого-то мальчишку, попросил: «Вон парень бегает беленький, уведи его!» И тот меня потащил на голубятню. Так мы и не попрощались.
Почему? Не знаю. Видно, боялся растрогаться... Суровый у отца был характер. Однажды выпорол меня хорошенько, когда украл у него пачку папирос и мы с другом выкурили ее всю под лестницей. Табаком разило за километр от обоих. Володька стал совсем зеленым, я чуть посерел. Папа даже ничего спрашивать не стал. Пришел с работы, хлебнул борща и говорит: «Юр, у меня в шкафу ремень висит, принеси...»
Отец ушел на фронт, а мы вскоре оказались в оккупации, где провели ровно двадцать два дня. Когда началась бомбежка Ефремова, с мамой побежали через дорогу — хотели спрятаться в соседском погребе. А самолет уже над нами, из пулемета садит... Искры от пуль такие, будто ручей огненный течет по брусчатке. Мама на меня упала, закрыла собой, жались к земле, пока не стих грохот. Обошла смерть стороной. Но я так напугался, что стал сильно заикаться — до самого поступления в ГИТИС. От недуга излечила сцена.
Немцы особо не зверствовали, у нас в доме столовались шофер Курт и инженер Ганс. Курт, помню, зуб мне клещами вырвал, когда флюс раздулся. А Ганс однажды взял на стройку, отвел на пятый этаж и велел пройтись по балке над лестничным пролетом вперед себя — проверял, не заминирована ли. Между прочим, фамилия наша стояла в списке на ликвидацию: сестры — комсомолки, отец — комиссар. Но Ефремов быстро освободили, фашисты повесили только шесть человек. Дня через два-три после того как город отбили по улицам вели колонну пленных немцев. И сердобольные женщины кидали захватчикам печеную картошку, хлеб из жмыха... Вот он — русский менталитет!
Лену в числе девяти девчонок отобрали в разведроту, Тася же влюбилась в военного корреспондента и устроилась секретарем в газету. Так обе сестры оказались на фронте. А мы с мамой и бабушкой отправились под Астрахань в село Караульное, где жил матушкин дядя. По пути еле спаслись во время бомбежки Сталинграда, на город словно серая туча надвигалась — вражеские самолеты закрыли небо. Людей грузили на баржу, в отсек для перевозки рыбы. Набились туда как селедки. Вдруг ночью вопль: «Тонем, вода!» Где-то образовалась течь — паника, давка. Матросы сверху кричат: «Все нормально! Пробоина несерьезная!» Мы под лестницу спрятались — будь что будет! С тех пор воду не люблю. Много раз пытался преодолеть этот страх: заплыву подальше от берега, но дыхание сбивается — и снова паника! Так детскую травму и не превозмог.
В астраханском порту случайно получили весточку об отце. Сидим на узелках с бабушкой, рядом солдат читает книжечку «Огонька». Заглянул через плечо, там статья про наш ефремовский полк и знакомые фамилии. Почему-то сразу ничего не сказал, а когда ушли с пристани, с мамой поделился. Она дала три рубля: «Найди того солдата!» Я долго бегал вдоль причалов, пока его не отыскал. Протянул купюру: «Дяденька, там про моего папку написано!» Он денег не взял, сразу отдал брошюру. В ней был опубликован очерк Константина Симонова, который потом стал одной из линий романа «Живые и мертвые». О том, как немцы окружили ефремовский полк под Могилевом, а наши бойцы дали клятву, что умрут, но не сдвинутся с места. И клятву сдержали...
В 1944 году мы вернулись в Ефремов, а вскоре прибыли беременная Тася с мужем и Лена с медалью «За отвагу», полученной за сражение на Курской дуге.
Отец пропал без вести, и все мы надеялись на чудо, после Победы я каждый день бегал на вокзал: вдруг сойдет с очередного поезда. Следов его полка не сохранилось, до сих пор ничего не известно. Есть мнение, что ефремовцы уничтожили все штабные документы, чтобы не достались врагу. А где бойцы? Может, предали родину и Гитлеру сапоги лижут? Так у нас считалось... Для меня это незаживающая рана — мы всю жизнь чувствовали себя ущемленными в правах: маме пособие за пропавшего кормильца не платили, хотя она больше замуж не вышла. Меня в Суворовское училище не приняли. Обидно было до слез.
Но я не терял надежды стать военным, хотел поступить в московскую Академию бронетанковых и механизированных войск Красной Армии имени Сталина — объявили, что туда на инженерный факультет впервые будут набирать вчерашних школьников. От нашего города направление получили всего трое, и я оказался среди них. Счастью не было предела! Правда предупредили: если кто-то из абитуриентов завалит экзамен, аттестат сразу вернут в военкомат по месту жительства и призовут в армию. В Москве поступающие жили в палатках во дворе академии. В один из дней получаю правительственную телеграмму: «Поздравляем! Вы прошли на заключительный этап всероссийского смотра самодеятельности. Победители выступят в Большом театре!» А я артистом быть и не мечтал. Попал на сцену случайно...
Из-за заикания после войны старался лишний раз на публике не светиться: в компаниях не солировал, в школе, если вызывали, писал ответы на доске. А приятель Виталик занимался в самодеятельном драмкружке при клубе «Горняк». Обычно я ждал его в фойе, чтобы после репетиции вместе пойти на танцы. Однажды артист из кружка не явился на спектакль, попросили его заменить. На сцене требовалось произнести всего одну фразу: «Пурга кончилась, пора бы и в путь, барин!» Одни твердые согласные — выговорить заике невозможно! Меня обрядили в тулуп, шапку и валенки. Вышел из-за кулис и сказал все четко — сам обалдел! Как замечал актер Илларион Певцов, сыгравший полковника Бороздина в «Чапаеве»: «Я заикаюсь, а персонаж мой нет». Со мной вышло так же. После «дебюта» начал заниматься в кружке, стихи вообще читал без запинки и поучаствовал как на грех в смотре профсоюзной самодеятельности с виршами местного шахтерского поэта. Дошел до столицы.
Что делать? Пролез через дырку в заборе академии — и на смотр! Явился как был — в форме, кирзачах, бритый. Комиссия мной заинтересовалась, а среди членов жюри сидели Андрей Гончаров и Платон Лесли — преподаватели ГИТИСа. Пригласили поступать к ним на курс. На инженерный факультет оставалось досдать только немецкий, который я намеренно завалил. Меня, конечно, сразу под руки и — в военкомат по месту жительства. Но профсоюз угольщиков, от которого выступал, потребовал срочно чтеца отпустить. Выдали аттестат, и я опять поехал в столицу — выступать в Большом театре и сдавать экзамены в ГИТИС.