Как был сделан «Евгений Онегин»
«Полка» продолжает большой курс «История русской поэзии». Роман в стихах «Евгений Онегин» — одна из главных вершин и пушкинского творчества, и всей русской словесности. Но что привело к его созданию? С какими произведениями Пушкин находился в творческом диалоге? Какими литературными приёмами он воспользовался? Какова была судьба попыток повторить пушкинский успех — и как вообще «Онегин» повлиял на русскую поэзию и филологию? Обо всём этом рассказывает в своей лекции Александр Долинин.
Пушкин работал над первым в истории русской литературы романом в стихах с мая 1823-го по осень 1831 года, с перерывами, иногда длительными. На протяжении восьми лет, с 1824 по 1832 год, он печатал «Евгения Онегина» отрывками и отдельными главами, так что современники долгое время могли только строить догадки о дальнейшей судьбе героев и реагировали на каждый новый фрагмент, не зная, что за ним последует. Пушкин внимательно следил за всеми отзывами и иногда, откликаясь на них, вносил изменения в текст. Например, после того как в январе 1828-го были почти одновременно напечатаны главы 4–5 отдельной книгой и отрывок «Москва» из будущей главы 7, Ксенофонт Полевой передал Пушкину отзыв одной дамы, заметившей, что в романе дважды говорится о ловле мух. Действительно, журнальный вариант четвёртой главы включал строфу ХХХVI, где перечислялись «любимые заботы» разных людей — и в том числе тех, «кто бьёт хлопушкой мух нахальных»; а в отрывке «Москва» шла речь о некоем московском знакомом Лариных, который «всё так же смирен, так же глух / И так же важно ловит мух». Вкупе с мухами, которых давил дядюшка Онегина во второй главе, получался явный перебор, и Пушкин, оценив наблюдательность дамы, в полную редакцию романа внёс поправки: строфу XXXVI он опустил, а стих о забавах смирного глухого москвича заменил на «И так же ест и пьёт за двух».
Другой даме Татьяна, кажется, обязана своим замужеством. Как вспоминал Вяземский, «одна умная женщина, княгиня Голицына… царствовавшая в петербургских и заграничных салонах, сердечно привязалась к Татьяне. Однажды спросила она Пушкина: «Что думаете вы сделать с Татьяною? Умоляю, устройте хорошенько участь её». «Будьте покойны, княгиня, — отвечал он, смеясь, — выдам её замуж за генерал-адъютанта». <…> Легко может быть, что эта шутка порешила судьбу Татьяны и поэмы».
Такой способ сочинения и публикации текста (сегодня мы бы назвали его интерактивным) был следствием того, что у Пушкина долгое время не было строгого плана и он часто менял свои решения. Отдельное издание шестой главы (1828) заканчивалось длинным списком поправок к предшествующим главам и ремаркой «Конец первой части». По всей вероятности, в это время Пушкин предполагал, что роман будет состоять из двенадцати глав, но уже осенью 1830 года в Болдине передумал и решил ограничиться девятью. Тогда же он пишет восьмую и девятую главы и, считая роман законченным, составляет для себя его оглавление, разделив основной текст на три части по три «песни» в каждой и дав им названия:
- Хандра
- Поэт
- Барышня
- Деревня
- Имянины
- Поединок
- Москва
- Странствие
- Большой свет
Перед отъездом из Болдина он пишет начерно предисловие к двум последним главам, а вернувшись в Москву, сообщает Плетнёву, что они «совсем готовые в печать», и читает их, полностью или в извлечениях, нескольким друзьям. Особо доверенные друзья слышали от Пушкина и строфы, которые явно не предназначались для печати и о которых они оставили разноречивые свидетельства. Вяземский в дневнике записал, что Пушкин читал ему «строфы о 1812 годе и следующих» из «предполагаемой» (то есть гипотетической, ещё не существующей, мнимой) 10-й главы, назвал их «славной хроникой» и привёл строку «У вдохновенного Никиты, / у осторожного Ильи» (Вяземский не совсем точно цитирует строки из «десятой главы»: у Пушкина — «Витийством резким знамениты, / Сбирались члены сей семьи / У беспокойного Никиты, / У осторожного Ильи». Имеются в виду декабристы Никита Михайлович Муравьёв и Илья Андреевич Долгоруков. Если Муравьёв за участие в восстании получил двадцать лет каторги, то за «осторожного» Илью заступился его начальник, великий князь Михаил Павлович, и император простил Долгорукова. И Муравьёв, и Долгоруков были хорошо знакомы с Пушкиным.); Александр Тургенев процитировал в дневнике строфу, посвящённую его брату Николаю из той же «славной хроники», а потом, выехав за границу, написал ему: «Пушкин не мог издать одной части своего Онегина, где он описывает путешествие его по России, возмущение 1825 года и упоминает, между прочим, и о тебе… В этой части у него есть прелестные характеристики русских и России, но она останется надолго под спудом. Он читал мне в Москве только отрывки».
По воспоминаниям Катенина, Пушкин обсуждал с ним восьмую главу девятиглавого текста, путешествие Онегина по России, где упоминались военные поселения и содержались «замечания, суждения, выражения, слишком резкие для обнародования», из-за чего он «рассудил за благо предать их вечному забвению». Местоположение этих фрагментов, дошедших до нас далеко не полностью, в замыслах Пушкина — вопрос дискуссионный, но наиболее убедительной представляется точка зрения Юрия Лотмана, который считал, что речь должна идти о двух различных неподцензурных тематических «кластерах»:
1) несохранившиеся строфы о военных поселениях и, вероятно, о других безобразиях русской жизни, увиденных Онегиным во время путешествия по России (глава восьмая), которые при публикации могли быть обозначены номерами, подобно пропущенным строфам в других главах;
2) не поддающийся реконструкции текст, исторический обзор второй половины александровского царствования, написанный «онегинскими» строфами, который Пушкин и его друзья условно называли «10-й главой», хотя, по всей видимости, он не был связан с сюжетом романа, поскольку отличался от остальных его частей по стилю, прагматике и позиции рассказчика. Этот текст Пушкин частично сжёг в Болдине, а частично зашифровал; расшифрованные в начале ХХ века стихи из шестнадцати строф с немногочисленными дополнениями обычно печатаются в конце романа и служат предметом многочисленных спекуляций.
Как бы то ни было, до осени 1831 года Пушкин продолжал работу над последней главой (например, письмо Онегина Татьяне датировано в рукописи 5 октября), получившей в конце концов номер восемь, так как в какой-то момент он исключил из текста путешествие Онегина. Окончательный вид «ЕО» приобрёл только в полном издании 1833 года, где в его состав вошли следующие части: французский эпиграф, восемь глав со своими эпиграфами, авторские примечания к тексту и отрывки из путешествия Онегина с коротким предисловием. В издании 1837 года добавлено посвящение Плетнёву («Не мысля гордый свет забавить…»).
Почти весь «Онегин» написан правильными нумерованными 14-стишиями с регулярной рифмовкой по схеме AbAbCCddEffEgg (заглавными буквами обозначены женские окончания, строчными — мужские). Такую строфу принято называть онегинской, поскольку, как писал Михаил Гаспаров, она «была вполне оригинальным созданием Пушкина: ни в русской, ни в европейской поэзии подобных 14-стиший не было». Многочисленные исследователи сближали её с некоторыми твёрдыми формами или другими авторскими строфами — с сонетами (по числу строк) или со спорадическими 14-стишиями в одах и других не разбитых на строфы текстах. Но единственный аналог с той же последовательностью рифм был обнаружен филологом Владимиром Сперантовым в оде князя Петра Шаликова (Князь Пётр Иванович Шаликов (1767 или 1768 — 1852) — поэт, писатель, представитель сентиментализма. Автор нескольких травелогов. Излишне слезливый тон поэзии Шаликова стал объектом насмешек авторов следующего поколения; Пушкин и Баратынский написали на него злую эпиграмму «Князь Шаликов, газетчик наш печальный…».) «Стихи Его Величеству Государю Императору Александру Первому на бессмертную победу пред стенами Лейпцига в Октябре 1813 года», напечатанной в том же 1813-м в «Вестнике Европы». Строфа Шаликова отличается от пушкинской лишь альтернансом (Согласно правилу альтернанса (от французского alternance — «чередование»), в поэтических произведениях должны чередоваться мужские и женские окончания строк (то есть окончания с ударениями на последнем и предпоследнем слоге). От строгого альтернанса русская поэзия отказалась уже в первой половине XIX века.): она начинается с мужской рифмы, а заканчивается женской, тогда как онегинская строфа, наоборот, начинается с женской, а заканчивается мужской.
Некоторую монотонность строфики Пушкин подрывает несколькими способами: включением в текст трёх нестрофических фрагментов (письмо Татьяны и песня девушек в третьей главе; письмо Онегина — в восьмой); дразнящими читателя пропусками как отдельных стихов, обозначенных точками, так и целых строф, обозначенных цифрами; анжамбеманами, переходящими из одной строфы в другую; резкими, неожиданными переходами от повествования к диалогу, от серьёзного к комическому, от сюжета к так называемым лирическим отступлениям, от своего слова к чужому.
Главной моделью для построения поэтического повествования Пушкину, как он сам признавал, послужила неоконченная сатирическая поэма Байрона «Дон Жуан», написанная нумерованными октавами и оборванная в начале семнадцатой песни. «Что касается до моих занятий, — сообщал он Вяземскому 4 ноября 1823 года, — я теперь пишу не роман, а роман в стихах — дьявольская разница. В роде Дон-Жуана — о печати и думать нечего; пишу спустя рукава». Отвечая критикам, бранившим пропущенные строфы в «Евгении Онегине», Пушкин ссылался на прецедент в поэме Байрона: «Смиренно сознаюсь также, что в «Дон-Жуане» есть 2 выпущенные строфы».
То же самое можно утверждать и в отношении ряда других приёмов — прямых обращений автора к читателям и собратьям по перу, автобиографических намёков, иронических ремарок в скобках, каталогов имён и предметов, полемики с литературными противниками, пространных отступлений и пародийной игры с каноническими повествовательными формами. В конце первой главы Пушкин, пародируя первую «Скорбную элегию» Овидия, обращался из южной ссылки к своему «новорождённому творению»:
Иди же к невским берегам,
Новорождённое творенье,
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань.
Это был оммаж не только поэту-изгнаннику, чей «безотрадный плач места сии прославил» (как писал Пушкин в стихотворении «К Овидию», 1821), но и Байрону, который точно так же заканчивал первую песнь «Дон Жуана»: «Иди же, маленькая книга, прочь из моего уединения. / Я посылаю тебя по водам, иди своим путём…» Пушкин даже хотел указать параллель в примечании к первому полному изданию «Евгения Онегина», но потом решил этого не делать. Дело в том, что у Байрона прощание с книгой стоит в кавычках, поскольку он издевательски цитировал своего заклятого врага Саути (Роберт Саути (1774–1843) — английский поэт, переводчик, представитель «озёрной школы» (наряду с Кольриджем и Вордсвортом). Автор героических поэм на сюжеты мифологий разных народов, романтизированных исторических сочинений. Первым записал и литературно адаптировал сюжет сказки «Три медведя». В 1813 году был избран поэтом-лауреатом, сохранял это звание до смерти. Фигура и поэзия Саути были предметом насмешек младших романтиков, особенно Байрона, который начинает с издёвок в адрес Саути свою поэму «Дон Жуан». Саути активно читали и переводили в России XIX века, одним из главных его переводчиков был Василий Жуковский.), а затем обращался к читателю: «Ради бога, читатель, не прими его стихи за мои». Пушкин же цитирует не Саути, а сам байроновский приём, уподобляя себя двум прославленным изгнанникам: подобно тому, как Овидий посылал своё творенье из Том в Рим, а Байрон из Италии в Англию, он шлёт «Евгения Онегина» в Петербург, куда, говоря словами «Скорбных элегий», ему, «увы, доступа нет самому».
Отвечая в 1825 году на критику Александра Бестужева, который противопоставлял слишком мягкое, по его мнению, изображение петербургского света в первой главе «Евгения Онегина» «резкому злословию» Байрона, его «злой и свежей сатире», Пушкин писал:
Твоё письмо очень умно, но всё-таки ты не прав, всё-таки ты смотришь на Онегина не с той точки, всё-таки он лучшее произведение моё. Ты сравниваешь первую главу с Д.<он> Ж.<уаном>. — Никто более меня не уважает Д.<он> Ж.<уана> (первые 5 пес., других не читал), но в нём ничего нет общего с Онег.<иным>. Ты говоришь о сатире англичанина Байрона и сравниваешь её с моею, и требуешь от меня таковой же! Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? о ней и помину нет в Евг.<ении> Он.<егине>.
Ясно, что Пушкин не пытался подражать ни злобно-цинической сатире и открытой эротике Байрона, ни его высокомерной авторской позиции, а перенимал лишь определённые приёмы построения повествования, которые сам Байрон перенял у Стерна.
Хотя Байрон, в отличие от Пушкина, не называл свою поэму романом в стихах, романные — прежде всего стернианские — корни его повествовательной стратегии были очевидны и ему самому, и его современникам. «Не брани меня за бессвязность, — писал он своему другу Дугласу Киннерду о «Дон Жуане», — я хочу, чтобы он был моим Т<ристрамом> Шенди». Это письмо стало известно только в ХХ веке, но из книги английского критика Уильяма Хэзлитта «Дух эпохи» (The Spirit of the Age, 1825) мы знаем, что у «Дон Жуана» была устойчивая репутация «Тристрама Шенди» в стихах». Подражания Стерну усматривал в «Дон Жуане» и его французский переводчик Амадей Пишо.