Леон Фелипе
1.
Большую часть этого текста будет составлять стихотворение его главного героя. Оно, во-первых, автобиографическое, он в нём всё, что надо, про себя сказал, и лучше этого никто не сделает. А во-вторых, я его сам перевёл и публикую впервые, так что имею некоторое право включить в статью, подписанную моим именем. Перевёл я его, когда мне в Испании предложили рассказать о своём любимом местном поэте для русскоязычной аудитории, а переводы, которые имелись, меня не вполне устраивали. Пересказывать Фелипе русским классическим стихом показалось мне непозволительной вольностью, а внутренние рифмы у него есть, и стихи его, полные музыкальных повторов, не противятся умеренному привнесению русского рифмованного стиха; они и по-испански звучат как бесконечно печальный рэп.
Правильней всего было бы как-то распределить это стихотворение по статье, отбив стихами каждую её прозаическую часть, — но это значило бы пожертвовать ради композиционного эффекта отличным стихотворением Фелипе, хотя бы и в моей версии, несколько более рифмованным, чем оригинал (но там больше ассонансов). А я не хочу его дробить, так что читайте целиком: длинные стихи у него редкость, обычно всё коротко, как всхлип.
Называется «Как жаль».
О как жаль,
Что не спеть мне в духе моей эпохи,
И не потому, что ду́хи эпохи плохи,
А потому, что любая гадина воспевает сегодня Родину,
Даже если Родина у неё — океанская впадина.
Воспевает Родину, словно преданность грозному богу
Одину,
А я не могу воспеть мою Родину, она у меня украдена.
Мне не спеть, какая она громадина,
Как сладка её виноградина, боевита её армадина,
Как прекрасен дух её спален, героический вид
развалин, —
Так что этот соблазн для меня уже больше
не актуален.
Как мне жаль,
Что мне не воспеть её трагическую историю,
Чтоб на горние чувства настроить аудиторию,
Потому что история подобна ангелу падшему,
Потому что всегда идёт от плохого к худшему,
Потому что любая сказка лжива и вкрадчива,
В ней всегда уживается с важным всякая всячина,
А моя история безысходна, как зуботычина,
И вдобавок, как я сказал, мною она утрачена.
Вообще иногда мне кажется, что сколько я ни терпи,
Какого гражданства я себе ни купи,
Какое море глаз моих ни слепи,
Я на самом деле родился в глухой степи,
Которая много пустей и грознее, чем даже моё
изгнание,
И навеки уйду в эту степь позднее,
А лучше ранее.
Разумеется, я родился в какой-то местности,
В каком-то городе, не лишённом общей прелестности,
В городе, где бродили прелестные поселянки,
Где синели горы мечтательной Саламанки,
А когда постепенно менялся мой возраст паспортный
И настало время юности пасмурной,
Эти горы со мной темнели, со мной мрачнели,
Навевая всё чаще мысль о вечном ночлеге.
Но не будет ночлега, не будет даже свидания,
Я боюсь, что и после смерти будут скитания,
Нету места, где бы Отчизна по мне заплакала,
Ни в одном пристанище больше не бросить якоря,
У меня ни детства, ни отчего языка,
Для меня отныне все реки — одна река,
И в один океан сливаются все моря,
Не имеющие различия,
Собственно говоря.
Разговор о Родине трудно считать законченным,
Я ещё не сказал об отсутствии дома с резным
балкончиком,
На котором я, воротившийся, хрупкий, старый,
На исходе жизни мог бы стоять с сигарой,
Озирая с радостью горькой родные поля, моря,
Дельным советом смущённых внуков даря,
Повторяя дрожащим голосом, что вот она жизнь моя,
А если вдуматься — смерть моя.
Нету дома, нету балкончика, да и плачу я очень редко.
Да чего там — нету даже портрета предка,
Который стоит, опираясь на древний меч,
Обращая к потомству гордую речь,
Озирая землю, которую смог привлечь,
Выражая готовность в неё полечь.
Ни окна любимого с лёгкой воздушной шторой,
Ни старинной кожаной мебели, на которой
Испустил мой предок воинственный древний дух,
Завещая мне славные войны, не меньше двух.
Вместо войн, которыми предками были б весьма
довольны,
Я прошёл насквозь совершенно другие войны,
В результате которых всё, что со мною сегодня есть, —
Это сильно побитая молью честь,
Давно прокисшая месть
И вот этот домик с одною комнатой белой,
С одной стороной полусгнившей, другою — целой,
И с простым дощатым столом, упирающимся в окно,
За которым было светло, а стало темно.
За этим окном, доставшимся мне в порядке итога,
Простиралась большая, белая, пропылившаяся дорога,
По которой, палкой ведя по нашему частоколу,
Девочка каждое утро ходила в школу.
В школу ей не хотелось, действительно не хотелось,
Голова её на тонкой шее вертелась,
И глаза её бегали, словно ища предлога,
Чтоб не ходить туда, куда приводит эта дорога,
То есть я понимал, что ей в школу очень не хочется,
А хочется быстро понять, когда это кончится.
И теперь это кончилось,
Потому что взрослые люди, как будто спящие —
На самом деле не спящие, а скорбящие,
Но такие медленные, как будто ненастоящие,
Мимо дома несли эту девочку в белом ящике,
Мимо этого дома в ящике это тело,
И теперь она больше не ходит в школу,
Куда никогда не хотела.
Так что мне нечего больше любить, нечего изменять,
Некого умолять, не на кого пенять,
Некому мстить, некого извинять,
Некого проклинать или что похлеще,
И теперь у меня остались только простые вещи,
Очень серьёзные, очень большие вещи,
Которые ни обнять,
Ни понять,
Ни отнять.
2.
Леон Фелипе (1884–1968) удивительным образом сочетал в себе хронического неудачника и всемирно признанного поэта, гордость нескольких стран и эпох. Он родился в семье преуспевающего нотариуса, выучился на фармацевта, работал в аптеке, но страстно любил театр и сбежал с театральной труппой. Был осуждён за мошенничество на два года тюрьмы, после выхода на свободу стал писать для литературных журналов, в 1920 году выпустил первую книгу стихов «Стихи и молитвы путника», переизданную в дополненном варианте в 1929 году. Он примкнул — не организационно, а, так сказать, теоретически, — к литературной группе «Поколение 1927 года», которая образовалась в ходе празднования трёхсотлетия де Гонгоры. Де Гонгора, хорошо у нас известный в превосходных переводах Павла Грушко, точных, но далёких от косноязычного буквализма, — считается отцом научной поэзии и представителем барокко, и всё это ничего о нём не говорит. Де Гонгора — поэт мрачный, а во второй половине жизни — вычурный и тёмный. В поэзии Гонгоры темноты стиля создают ощущение принципиальной непостижимости жизни, ка кой-то её бесконечной печали, тревожности и не управляемости, хаоса, над которым рыдает бесконечно прекрасный голос. Можно подумать, что я хорошо понимаю по-испански, но Гонгору я бы переводить, конечно, не решился. Вот Фелипе со словарём — это ещё как-нибудь, у него-то лексика совсем простая, и ощущение прекрасной печали и совершенной непонятности мира он научился передавать без ухищрений. «Какими средствами простыми ты надрываешь сердце мне!» — это Кушнер прямо про него, хотя и не про него.