Культура | Литература
«Россия хранит золотые запасы мракобесия»
Вышел в свет новый роман Владимира Сорокина «Манарага».* Писатель рассказал «Огоньку» о сохранении человеческого размера в условиях просвещенного невежества
— После мирового апокалипсиса, описанного вами в «Теллурии», мы видим, что жизнь налаживается: у людей с достатком новое развлечение — гриль на книгах: шашлык на «Идиоте», стейк на «Чевенгуре»; для эстетов жарят только на Бахтине. Дьявольский хохот — казалось бы, предсказуемая реакция на вашу как всегда изощренную игру. Но почему-то испытываешь при чтении нечто обратное — катарсис. Шутка превратилась в плач по культуре. Большинство ваших книг — о языке, «Метель» — о пространстве. Сейчас вам, кажется, удалось написать книгу про дух культуры, который исходит от сожженных книг.
— Ну что ж, в таком случае я могу сказать, что жизнь удалась (смеется). Я невольно выполнил то, что, в общем, не планировалось. На самом деле я хотел написать веселую приключенческую книгу. Но это, судя хотя бы по вашей реакции, не получилось… Хотя в этой вещи, по-видимому, заложена неявно и некая авторская грусть. Конечно же это о том, что мир литературы, как шагреневая кожа, стягивается, ссыхается. И становится все более антикварным. Но скажите все-таки, а когда было смешно?..
— Уже на второй странице, где звучит выражение «наша внутренняя кухня». Это, кстати, не в первый раз: вы каким-то немыслимым образом объединяете литературу и еду. Вспомним вашу Машину из сборника «Пир», которая превращала слова в блюда… Откуда этот противоестественный союз еды и литературы?
— Начнем с того, что поваренные книги для меня — одно из самых увлекательных чтений. Это романы. Собственно, приготовление пищи, приготовление какого-то сложного блюда — это, в общем, некий сюжет. В самом процессе много литературного. Я, если не пишется…
— …готовите?
— Да, иду на кухню. Или вот здесь, в Берлине, обычно пишу по утрам, а потом выхожу прогуляться. Дохожу, допустим, до огромного универмага Ka De We, поднимаюсь на шестой этаж и просто разглядываю раблезианские развалы продуктов на витринах, наблюдаю за тем, как множество разных людей едят приготовленное тут же. Наблюдение за этим процессом необъяснимым образом меня расслабляет и помогает пополнить запасы энергии. И самому поесть захочется! В общем, я долго могу рассуждать на эту тему, впадая в самоанализ. Но все равно это даст лишь чисто формальный ответ на ваш вопрос. На самом деле рационально этот синтез еды и литературы невозможно объяснить. Как не мог его объяснить и герой «Машины». Не знаю, почему, но эти стихии тянутся друг к другу, как любовники.
— В России интеллигентская традиция строится на противопоставлении высокого и низкого, роль низкого всегда отводилась процессу еды. Вот у Василия Гроссмана, например, плохие герои любят поесть, подолгу и тщательно пережевывают пищу, все время что-то жуют. А хорошие люди едят торопливо, им все некогда, некогда… Я не знаю, может быть, это бунт против интеллигентской традиции?
— Да, вспомним две главные заповеди интеллигента: относиться с презрением к еде и ни в коем случае не сюсюкать с детьми. А с кем же еще сюсюкать, хочется спросить этих советских индюков, как не с детьми?..
Еда глубоко проникает не только в литературу, но и в литературоведение. Вспомните: есть ведь такие выражения, например, как «вкусная строчка». «Вкусно написано» или «сочный язык». Не один редактор это произнес. Ну или в негативном смысле: «несъедобный роман», «автор приготовил читателям какую-то странную стряпню». Либо — «безвкусная литературная окрошка». Ну и, наконец — «непропеченный рассказ».
— «Роман сырой».
— Да! «Юноша, поварите его еще»… Литература и еда — два очень близких процесса. Но писателям трудно осознать эту близость. Здесь можно углубляться и спекулировать до бесконечности, конечно.
— У вас это стало традицией — чередовать большую вещь и, назовем это так, изящную вещицу. «Теллурия» была большой вещью; «Манарага», хотя это и называется романом — это все-таки spin-off, ответвление, история внутри большой истории.
— Думаю, что это повесть все-таки. Это могло называться романом, скажем, в понимании дололитовского Набокова. Его берлинские романы такие — они прочитываются за одну ночь в европейском поезде, скажем, от Мюнхена до Берлина.
— Да, европейский размер. А русский размер, как «Теллурия», например,— книга для чтения в поезде Москва — Владивосток.
— Да. А нынешняя моя книга еще и — в большей степени — о Европе, не о России. Но при этом она о съедобности русской литературы вообще. Но я не хотел бы заниматься самоинтерпретацией, это не мое дело.
— Есть такая важная идея у Мишеля Фуко: чтобы понять книгу, ее нужно забыть. Ваш сюжет работает так же: «сжечь значит понять».
— Сжечь, чтобы полюбить.
— А ведь та же идея была и в «Теллурии». Мне показалось, что вы не видите другого способа спасения мира, кроме как через катастрофу.
— Наша Вселенная началась с Большого взрыва. Если вдуматься, это катастрофа, которая не конец, а очистительный процесс. Во многих ситуациях.
— Это чувство рождается от того, что, условно, мир в каком-то аспекте стал неисправим, дошел до точки невозврата?
— Ну, есть такое чувство, что мир впал… в необратимый гротеск. Все события последнего года подтверждают это.
— Это касается культуры или политики?
— Вообще всего. Социум, политика и сама жизнь впали в гротеск. И сейчас гротескные литературные персонажи правят миром. И у нас, и в Америке, и в Европе. А культура, она тут же… обнищала, потому что политики у нее этот гротеск отобрали. Так что, если говорить о литературе, то она еще и поэтому пребывает в стагнации.
— Вот эти гротескные персонажи, о которых вы говорите,— это такое наказание миру или наука? То, что вслед за Обамой приходит Трамп,— своего рода уравновешивание природы?
— Да, конечно. Но есть в этом одновременно и некая необратимость. И это уже видно. Раз уже это случилось, значит, что-то уже нельзя повернуть назад.
— Интересно, что, даже сжигая уникальную книгу, ваши book’n’grillers понимают и различают ее ценность. Им почему-то не все равно — готовить на второстепенном советском авторе или жарить на первосортном классике.
— Нет, это все-таки в первую очередь зависит от прихоти клиентов. Кто-то хочет жарить на Бабеле, кто-то — на Белом… Собственно, это законы жанра book’n’grill. Естественно, если бы книги не различались по своей ценности, тогда не возникло бы и этой моды. Понятно, что они готовят на музейных раритетах. По музейной шкале «Улисс», конечно, ценнее «Клима Самгина», и вслед за клиентами гриллеры тоже придерживаются этой иерархии. Это попутно воспитывает их собственный литературный вкус.
— Но здесь даже пепел оказывается ценнее какого-нибудь другого пепла…
— Нет, тут очень важен именно сам процесс.
— Можно ли это понимать как метафору: что в мире посткатастрофы все равно останется прежняя иерархия ценностей? Останется ли там, условно говоря, какая-то мораль, этика?
— Ну, она останется до тех пор, пока жив человек и пока в нем живо религиозное чувство. Но вопрос в другом: насколько это будет все тот же человек?.. Потому что возможен вариант, что какие-нибудь умные блохи (так называют в мире «Манараги» всевозможные гаджеты. — «О») вполне могут взять эту роль на себя и человека в прежнем смысле уже не будет. Соответственно исчезнет и само понятие этики и морали, которые изобретены прежним человеком. Мой герой, Геза, признается, что одно время у book‘n’grillers была попытка расширить меню и готовить, например, на детской литературе. Но повара от этого отказались. Дело тут не в морали, мы все циники, говорит он, дело в простом здравом смысле. Эти повара, конечно, циничные профессионалы. Но среди их клиентов много романтиков на новый лад, так сказать, пассажиров постапокалипсиса. Так что ответ по поводу этики звучал бы примерно так, наверное: останется здравый смысл, который удерживает человека от совершения крайностей.