Михаил Шуфутинский: "Никогда не боялся одиночества"
Порой еду в машине и замечаю: открыли железнодорожный переезд, надо бы позвонить жене, сообщить. И тут же пронзает мысль: стоп - куда позвонить-то?! После ухода Маргариты долгое время ловил себя на этой мысли. Потом постепенно привык. К той жизни, какая она сегодня.
В зрелом возрасте все чаще посещают воспоминания детства. Когда было лет пять-шесть, дома со мной занимался учитель — обучал игре на аккордеоне. После трагической гибели мамы (она попала под электричку) и новой женитьбы отца я жил с бабушкой и дедом в коммунальной квартире в восьмиметровой комнате у метро «Калужская». После занятий музыкой бабушка усаживала преподавателя за стол, они пили чай и разговаривали.
Учитель, которому было уже за семьдесят, часто жаловался на жену, мол, не может ее больше видеть и находиться рядом. Возмущенно, с ненавистью делился: «Она руки помоет, кладет мыло в мыльницу, вода туда сливается и получается неприятная масса — так раздражают эти обмылки!» И такая ненависть сквозила в каждом его слове. А я сидел на стуле, болтал ногами и размышлял: из-за какой-то мыльницы, подумаешь...
Только сейчас, с возрастом, понимаю: просто эта несчастная мыльница стала для человека горьким символом его неудачной под финал семейной жизни. Понимаете, какая беда: на старости лет остаться с человеком, в котором все раздражает, а мыло — лишь повод. Наверное, хочется удавиться, если такое происходит. Это гораздо страшнее одиночества. Я же предпочитаю вспоминать о хорошем — а хорошего немало.
— Михаил Захарович, ваша семья многие годы считалась образцовой: с супругой Маргаритой прожили сорок четыре года, до самой ее кончины в 2015-м. В чем, по-вашему, секрет прочных отношений?
— Не верю, что существуют безмятежные браки: чтобы со дня свадьбы и до финала ни единой ссоры. Жизнь длинная, всякое в ней случается. Нас с Маргаритой познакомили общие друзья. Некоторое время встречались, потом я уехал в Магадан, затем на Камчатку — пригласили поработать, хорошо платили. Туда ко мне и приехала Рита. Мы поженились, родился Дэвид — наш старший сын. Затем вернулись в Москву. Это было тоже моим решением. В семье я был хозяином — и жена всегда принимала мою сторону.
Приняла и эмиграцию. Хотя и боялась, и не хотела, родителям своим даже сказала, что мы планируем уехать за границу работать — не на постоянное место жительства. Соврала, чтобы избежать возможных конфликтов. Ведь в восьмидесятые считалось: уезжаешь из СССР — значит предаешь родину. Жена моего отца несколько лет — вплоть до девяностых — отказывалась со мной общаться из-за нашего отъезда. И отец, который во всем ей подчинялся, пусть и не столь демонстративно, но тоже почти прервал связь. Нервная сложилась ситуация. Но у меня не оставалось других вариантов.
Я руководил вокально-инструментальным ансамблем «Лейся, песня». Мы собирали стадионы, Дворцы спорта, пластинки расходились миллионными тиражами, но оказались не в фаворе у властей, нас ни разу не показали по телевизору. Не выпускали за границу, даже в Болгарию. Потому что руководитель — то есть я — носил бороду. А с бородой на портретах и в документальной хронике на советском телеэкране могли появляться только три человека: Ленин, Маркс и Энгельс. Остальным — нельзя. Якобы не соответствуют образу строителя коммунизма.
К тому же мы не пели патриотических песен. Пугачева, например, тоже их не исполняла. Но Алле в каком-то смысле чуть больше повезло. В стране должен быть хотя бы один «неправильный» герой, который вопреки всему остается собой. Ей позволили. Кроме того что Пугачева безумно талантливая, оказалась еще и в нужное время в нужном месте, у нее таких проблем возникало меньше, чем у других.
«Веселых ребят» нечасто, но допускали на телевидение — потому что руководитель группы Павел Слободкин был более пробивным. А я нет. Он русский — я еврей, «идеологически неправильный», «антисоветский».
Годы шли, мы не молодели. А хотелось увидеть еще и другую жизнь. Решил: если уеду и мне там будет плохо, пойму, что сам виноват, совершил ошибку. Если же останусь, упущу шанс хотя бы увидеть мир и никогда не узнаю — прав я оказался или неправ, что не уехал. И подал документы на выезд. Через два года (в СССР очень долго принимали решение — выпустить человека или нет) меня лишили гражданства и дали визу.
Я любил джаз, хотел посмотреть Америку и был уверен, что совершаю правильный поступок. Думал: не пропадем! Умею я многое, необязательно выступать на сцене. Могу делать аранжировки, работать в студии или, например, в музыкальной библиотеке...
Поселились в съемной двухкомнатной квартирке в Бруклине. Получали фудстемпы — продуктовые талоны на определенную сумму — двести сорок долларов в месяц, пособие для тех, у кого заработок ниже прожиточного минимума. Могли на эти талоны покупать в любом магазине что угодно, кроме алкоголя и табака.
Жена устроилась на работу первой — в парикмахерскую на Манхэттене подметать пол. Из дома выезжала в шесть утра, чтобы к восьми быть на месте. Получала три доллара шестьдесят центов в час — в то время минимальная оплата труда в США. Примерно через полгода добилась повышения — допустили мыть головы клиентам. А это уже оклад плюс чаевые, три-четыре головы — еще пятерочка!