Валерий Брюсов
Портретная галерея Дмитрия Быкова
1.
Удивительна литературная судьба Брюсова: все, что другим сходило с рук, в его случае оказывалось роковым для репутации. Принял революцию, встал на сторону большевиков? Но русская литература по этому признаку раскололась примерно пополам, и «Блока все простили», как писал один поэт. У Блока были другие стимулы? Да, конечно, Блок никогда и ни над кем не хотел начальствовать, а Брюсов это дело любил; и тем не менее Блока тоже упрекали в корысти, а уж Маяковского подавно, но задним числом все эти упреки дезавуированы. Вероятно, дело в том, что Блок и Маяковский, приняв революцию, написали хорошие тексты, а Брюсов — плохие. Но Брюсов вообще все свое лучшее написал к 1915 году, потом в основном искал новые формы и не находил. Бывает. Был причиной самоубийства Нади Львовой? Но Кузмин был косвенной причиной самоубийства Князева, из-за Ахматовой застрелился Михаил Линдеберг (так считала она сама, и, думаю, это не самомнение), Гумилев стрелялся тоже... Тогда вообще много стрелялись, прямо эпидемия была. Писал шовинистические стихи — иногда просто стишки — в четырнадцатом? Да кто же тогда удержался от шовинизма, даже Сологуб заразился! Только Гиппиус с Мережковским были тверды (зато опьянились февралем семнадцатого, особенно она, — и ничего, прощается). Что до личной жизни со всеми ее приметами «жизнетворчества», обычными, в общем, для Серебряного века и довольно невинными на фоне дальнейшего... нет ли здесь запоздалого авторского преувеличения? «Юность моя — юность гения. Я жил и поступал так, что оправдать мое поведение могут только великие деяния», — пишет он 22 лет от роду; да какие уж там были особенные грехи и извращения, если, по юношеским дневникам, вершиной этой извращенности было «сладострастие вплоть до минеток»? Кого, так сказать, ты хотел удивить? Брюсов в трудах, поистине титанических, проводил куда больше времени, нежели в оргиях; тот же Вячеслав Иванов, женившийся на падчерице и во множестве соблазнявший поклонниц, куда более грешен, но помним мы о нем не это. Так что в судьбе Брюсова, думаю, роковую роль сыграл именно культ труда, который для России неорганичен и как-то, что ли, оскорбителен.
«Бесчеловечность, с которой нами, русскими, там и здесь, встречена эта смерть, только доказательство нечеловечности этого человека». «Смерть Блока — громовой удар по сердцу; смерть Брюсова — тишина от внезапно остановившегося станка». «Брюсов в хрестоматии войдет, но не в отдел „Лирика“ — в отдел, и такой в советских хрестоматиях будет: „Воля“. В этом отделе (пролагателей, преодолевателей, превозмогателей) имя его, среди русских имен, хочу верить, встанет одним из первых». Все это сказала о нем Цветаева в очерке «Герой труда», а вот что Блок ему пишет 26 ноября 1903 года: «Каждый вечер я читаю „Urbi et orbi“. Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть. Что же Вы еще сделаете после этого! Ничего или — ? У меня в голове груды стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо), — это отказать себе в чести печататься в Вашем Альманахе, хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь».
И не так важно, что Блок вообще часто доверял первому впечатлению и был, пожалуй, склонен переплачивать современникам (иногда совершенно ничтожным). Цветаева тоже пристрастна и называет свое сердце несправедливым, но жаждущим справедливости. Цветаева из своей исходной посылки может сделать чудеса, но сама эта исходная посылка неизменна и часто неверна. Если Белый — то пленный дух, если Макс Волошин — то языческое божество, если Брюсов — то чудо ограниченности, не река, а сплошной гранит, и любви не знал, а знал только волю. (Сам-то Брюсов больше всего любил как раз праздность, про dolce far niente — сладостное безделье — написаны последние его стихи, но тут как раз, может быть, влечение к противоположности.) Все это верно, но отчасти, и Брюсов к этому далеко не сводится. Просто поэтика труда и долга в самом деле для России неорганична, Цветаева об этом пишет очень точно; стопроцентно русский, даже купеческий Брюсов воспринимается тут чужеродным, почти враждебным. Но Цветаева не может — или не хочет — понять, отчего он «наглухо застегнут»; вообще не интересуется корнями, причинами этой дисциплины. А ведь это несложно — просто есть вещи, которые русская литература не очень любит проговаривать вслух. Проговорил один Ходасевич, и то вскользь. Вообще очерк Ходасевича о Брюсове — это уже какое-то чудо пристрастности, причем многое скорректировано постфактум: судя по сохранившимся дарственным надписям, Ходасевич перед Брюсовым ходил на цыпочках, по крайней мере в первые годы знакомства. Да и кто бы сравнил Брюсова с Ходасевичем в те времена? Брюсов — мэтр, первый в табели о рангах русского символизма (первый и чисто хронологически, наряду с Мережковским); Ходасевич — начинающий поэт, автор первых двух, весьма вторичных сборников, которого мало кто принимает всерьез, хотя и ценят за желчность и ядовитость, которые никак пока в его поэзии не сказались. И, однако, Ходасевич — в мемуарах — общается с Брюсовым, как с равным, и еще жизни его учит, и в карты играет гораздо лучше (см: «В его игре не было вдохновения. Он всегда проигрывал и сердился — не за проигрыш денег, а именно за то, что ходил, как в лесу, там, где другие что-то умели видеть». Читается: я-то вижу!). Но вся эта злобность позволяла ему иногда проговориться о том, о чем другие молчали, и вот — правда, уже в Европе — он пишет: «В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось думать самому автору, а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему „припадать на ложе“. Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал.
Мы, как священнослужители,
Творим обряд, —
слова страшные, потому что если „обряд“, то решительно безразлично с кем. „Жрица любви“ — излюбленное слово Брюсова. Но ведь лицо у жрицы закрыто, человеческого лица у нее и нет. Одну жрицу можно заменить другой — „обряд“ останется тот же. И, не находя, не умея найти человека во всех этих „жрицах“, Брюсов кричит, охваченный ужасом:
Я, дрожа, сжимаю труп!
И любовь у него всегда превращается в пытку:
Где же мы? На страстном ложе
Иль на смертном колесе?»
Как-то очень уж хорошо они понимают, что он «никого не любил»: и Цветаева, и Ходасевич... Может, имеется в виду все же иное: не любил НАС? Это обычное заблуждение нелюбимых: если уж мы, МЫ! — ему не понравились, что же говорить об остальных? Между тем его переписка с Ниной Петровской, сейчас широко доступная, — уникальный памятник, свидетельство любви — не только страсти — столь сильной, что страшно в руки взять, все время ощущение, что подглядываешь за чем-то ослепительным и непристойным. Одно это воспоминание о том, как лежат они в тесной постели в варшавской гостинице, «прикасаясь коленками»... И Петровская была не единственной, просто мало мы о нем знаем — прятался он умело, всю жизнь сохраняя верность жене, Иоанне Матвеевне, гувернантке своих младших сестер и брата; она прожила почти девяносто лет и была его главным публикатором и комментатором, так что и жена выбрана правильно — идеальный поверенный в литературных делах. Верность в каком смысле? В том, что он никогда и не думал о расторжении этого брака, и уж, конечно, не только потому, что любил домашний комфорт; комфорт ему, думается, был бы обеспечен в любом случае. Просто он, как и его ученик-оппонент Маяковский, единожды сделав выбор, оставался ему верен. Что же, Маяковский не изменял Лиле? Не меньше, чем она ему. Но жена бывает одна. И в этой самурайской верности — разгадка многих загадок в жизни и личности Брюсова. Вы спросите: а как же его советскость, где же тут верность монархии? Все просто: он верен был Власти, а никакой власти, кроме монархии, в России не бывает. И в этом смысле преданность Романовым или Ленину — по своей природе одна, выражается теми же риторическими приемами и даже теми же словами.