Людмила Савельева: «Надо прислушиваться к себе и к миру, тогда не пропустишь подарков, которые тебе посылают»
Характером я совсем не напоминала Наташу Ростову. «Люсь, знаешь, какая главная ее черта? — спросил режиссер Сергей Бондарчук, когда мы готовились к съемкам «Войны и мира». — Наташа жизнерадостная, она любит смеяться». А мне засмеяться казалось труднее, чем заплакать, я была романтичной, задумчивой, мечтательной...
В детстве я любила сидеть на подоконнике огромного окна нашей комнаты и смотреть на улицу. Однажды, а дело было вскоре после войны, забралась на свое любимое место и обнаружила рядом открытую жестяную банку с американской колбасой, которая пахла — с ума сойти! Начала есть — и ела, ела, ела... Понимала, что совершаю нечто ужасное — оставляю других без колбасы, но не могла остановиться. Когда вернулась домой мама, бросилась к ней в истерике: что я натворила! «Ничего, Люсенька, — принялась утешать она, — ничего, проживем».
Позднее я объездила весь мир и нигде не встречала такого потрясающего запаха, как у той колбасы. Наверное, он показался мне необычайным потому, что в послевоенное время недоедали, хотя, конечно, с блокадными годами не сравнить.
— Вы что-то помните из той, блокадной жизни?
— Нет, я же была ребенком. С началом войны мама, гостившая тогда с моей старшей сестренкой у родителей под Смоленском, бежала оттуда и пробиралась в Ленинград, чтобы проводить папу на фронт. Застала его еще в городе, он даже успел сделать нам буржуйку — и ушел защищать Невский пятачок. А мама осталась в Ленинграде. С шестого этажа перебралась в такую же коммуналку на первом: боялась, что муж вернется с войны покалеченным и ему трудно будет подниматься наверх. В любом случае правильно сделала: лифты-то перестали работать.
Подобно многим блокадникам, мама не особенно рассказывала о том, какие тяготы пришлось вынести. Знаю, что покупали на рынке столярный клей, который изготавливали на животных костях и жилах, варили его по нескольку дней, а потом ели. Рубили на дрова мебель и топили буржуйки. Света не было, водопровод замерз — за водой ходили на реку.
Но главное, мама ждала ребенка. Рожать не хотела: война, голод, дочке Вале не исполнилось еще и четырех лет. А ничего уже поделать не могла...
В кухне коммуналки стояла большая плита, которую растапливали опять же мебелью, на плите можно было вскипятить воду. В страшном январе 1942 года там, на теплой кухне, появилась на свет я.
В нашей коммуналке жили две женщины, оперные певицы из Франции, они не успели уехать и теперь от голода уже не вставали. Мама принесла меня к ним:
— Вот, посмотрите, у меня родилась доченька.
И одна из этих женщин почему-то сказала:
— Она будет артисткой. — Еще подарила мне гранатовое сердечко: — На память ей от нас.
Вскоре обе умерли.
Всю блокаду мы с мамой и Валечкой прожили в Ленинграде. Странно, но я росла даже пухленькой — у мамы было молоко, она меня кормила. А сама стала дистрофиком, нас троих после войны отправляли куда-то, в санаторий, что ли, немного отъесться.
В общем, мама и детей спасла, и сама выжила. Я была очень к ней привязана, обожала ее, все детство рисовала цветы и дарила ей. А вернувшегося с фронта папу не принимала, относилась настороженно. Постепенно привыкла, но таких теплых отношений, как с мамой, у меня с ним не возникло. У папы были еще Валечка и Олечка, родившаяся в 1946-м, — Лялька, как мы ее называли.
Нет, сами военные годы ничего вроде бы не оставили в моей памяти, но потом я пугалась разных звуков, например грома. На стене в нашей комнате висели часы с маятником, я боялась его стука и оставаясь одна, от страха залезала под кровать. После войны часто болела: бронхиты, воспаления легких...
— Но вы поступили в хореографическое училище. Блокадная болезненная девочка — и волшебный мир сцены... Как возникло желание стать балериной?
— В семье никто не имел отношения к искусству, мысль о балете пришла в голову мне самой.
Мы жили в центре, на улице Некрасова, которая прежде называлась и сейчас называется Бассейной. Лет в десять я из окна увидела девушку с чемоданчиком и очень интересной походкой: она красиво ставила ножки и держала спину ровно-ровно. Узнала, что это балерина, и как-то раз подбежала к ней: «Простите, а что такое балет?» К тому времени я еще не бывала в театре, никаких постановок не видела, только слушала по радиотарелке классическую музыку. Девушка мне немного объяснила: «Для балета надо иметь выворотность, шаг...» — еще что-то рассказала. Дома я начала «заниматься»: прыгала, гнулась, старалась ходить как она.
И вот мы с бабушкой отправились на экзамены в хореографическое училище. Приходим — уйма поступающих!
Члены приемной комиссии спросили:
— Ты занималась танцами?
— Нет.
— А что можешь станцевать?
— Да что хотите! Давайте вальс, — и закружилась.
Педагоги заинтересовались:
— Ты сама сейчас придумала?
— Сама.
И меня взяли. Приняли нас сорок человек, а до выпускного дошли только двенадцать: шесть мальчиков и шесть девочек.
В первый же раз, как пришла на занятия, упала на лестнице и сломала руку. Потом повредила ахилл, болезни легких не отпускали, но постепенно прошли, возможно, благодаря балету.
И пусть детства у нас почти не было — полдня балетный класс, полдня школьные уроки — но как нас учили! Помимо общеобразовательных предметов, преподавали историю балета, драматического театра, живописи, еще и курс музыкальной школы прошли. Правда физику и тому подобные науки я знала плохо, но к этому педагоги относились снисходительно. Зато хорошо успевала по гуманитарным предметам — по русской и зарубежной литературе, французскому языку. В училище имелась прекрасная библиотека, я там прочитала всего Диккенса, писала по нему реферат, наша учительница даже пригласила меня в университет, где преподавала.
Еще мы смотрели все оперы и балеты в Кировском, ныне Мариинском театре, нас часто водили в консерваторию.
Я и дома занималась у палки: папа соорудил мне в коридоре балетный станок. Настолько сильно хотела танцевать, что могла выполнить все, несмотря на болевшее тело, на стертые в кровь ноги: нам выдавали одну пару пуантов, больше купить было не на что. Какие пуанты, если на простую обувь денег не хватало! Смотрю сейчас на свои фотографии той поры, и на одной из них все девочки — в мальчишеских ботинках. Но в старших классах нам в училище платили небольшую стипендию, чтобы могли купить лишнюю пару пуантов.
Где-то со второго класса нас уже занимали во взрослых спектаклях, мы с подружкой танцевали «двоечки», «троечки», па-де-труа. Страха сцены я не знала. Позднее любимой героиней стала Жизель, и участвуя в старшем классе в постановке в составе кордебалета, в тот момент, когда она сходит с ума, я начинала плакать.
С партией Жизели выпускалась из училища, танцевала второй, очень сложный акт, с ней пришла в Кировский театр, куда меня взяли в класс солистов. Моим педагогом стала Наталья Михайловна Дудинская.
Тогда, уже в театре, появился — нет, не страх, а какой-то внутренний трепет. Например сидишь перед спектаклем в буфете, слышишь по радиотрансляции, как настраивается оркестр, и готовишься вскоре выйти на сцену. Волнение, возбуждение, восторг!.. Я жила балетом.
— И тут в вашу жизнь буквально ворвалось кино?
— Да, мне было восемнадцать, когда к нам в театр пришла ассистент Сергея Бондарчука, искавшая девушку на роль Наташи Ростовой.
Татьяна Сергеевна Лихачева обожала балет и позвала меня в Москву на свой страх и риск — я же не была профессиональной актрисой. Я оторопела: Наташу ведь играла Одри Хепберн, в которую была просто влюблена и считала, что лучше нее никто не справится с ролью. Татьяна Сергеевна стала уговаривать: «Послушайте, что вам стоит? Познакомитесь с Сергеем Федоровичем, увидите «Мосфильм». Я подумала: действительно, почему бы не поехать? И согласилась.
Помню, шла на встречу с Бондарчуком, поднималась по лестнице, а он по ней спускался. И как-то странно на меня взглянул, я поняла, что не понравилась ему. Вскоре узнала: он был против балерины, полагая, что та неспособна сыграть драматическую роль. Но делать нечего: привезли — надо порепетировать, посмотреть. Я не боялась: ну не нравлюсь — и ладно, уеду обратно, у меня есть балет.
Взяли сцену, в которой Наташа говорит: «Поцелуйте куклу... Не хотите? Ну, так подите сюда...» Репетировала я ужасно: заикалась, краснела, бледнела. Бондарчук сказал: «Давайте завтра сделаем кинопробу». Я поняла, что он хочет отделаться от меня, и рассердилась на саму себя: неужели не смогу сыграть эту девочку, эту маленькую Наташу?!
На следующий день привезли на «Мосфильм», надели темный парик — у меня были светлые волосы — и платьице, дали в руки куклу... и я ощутила себя другой. Выскочила на съемочную площадку и все сыграла.
«Знаете, — произнес Сергей Федорович, совершенно иначе глядя на меня, — в вас есть что-то от Наташи Ростовой». И я почувствовала, что теперь понравилась ему, а когда нравлюсь, все сделаю как надо.
Стали вызывать на кинопробы с разными актерами, последней была сцена объяснения в любви с князем Андреем, которого играл Вячеслав Тихонов. Мне предстояло заплакать, чего я не умела, помог Иннокентий Смоктуновский. Поначалу он пробовался на роль князя Андрея, но Григорий Козинцев утвердил его в свой фильм «Гамлет», и Смоктуновский выбрал принца датского. Однако на пробах у Бондарчука в тот день присутствовал.
Я стояла лицом к камере, а Иннокентий Михайлович — спиной, и когда произнесла «Я умру, дожидаясь года: это нельзя, это ужасно», увидела, что у Смоктуновского текут слезы. И я тоже заплакала, не могла остановиться.