Всеволод Иванов
Портретная галерея Дмитрия Быкова.
1
Из всех советских писателей Всеволод Иванов был наиболее плодовит (превосходил в этом смысле, думаю, даже Юлиана Семёнова), наиболее разнообразен и больше всего похож на советскую власть. Похож в том смысле, что ранние его свершения величественны, не особенно талантливы (иногда просто бездарны) и широко известны, а поздние весьма неожиданны, не слишком читабельны и почти никого сегодня не интересуют. У него и по сию пору остаётся много неизданного. Самое известное его произведение — Вячеслав Всеволодович Иванов, сын, учёный и просветитель, проживший почти 90 лет и ставший символом отечественной гуманитарной науки. Представить себе невозможно, чтобы один человек успел столько, сколько сделал Вячеслав Всеволодович, но отец его за свои 68 сделал больше — и разнообразнее. Мыслимо ли, что одна рука писала его партизанские повести, философскую фантастику и экспериментальные романы тридцатых? Нас он будет интересовать прежде всего как потаённая ветка советской литературы — и советской жизни, как непроявившаяся, таинственная альтернатива.
Всеволод Иванов был советским писателем, секретарём Союза, председателем правления Литфонда, автором «Бронепоезда 14-69», — а в столе у него лежали «Кремль», «У» и «Вулкан», которые для современников были темны, а для потомков, боюсь, вовсе непонятны, поскольку извлечены из контекста. Истинная литература, конечно, срока давности не имеет и может перележать в столе неблагоприятные времена, в отличие от здания или спектакля, — но и литературу лучше печатать вовремя. Когда тайная проза Иванова была наконец напечатана, читателю уже было не до прозы, тем более не до тайнописи.
2
Всеволод Иванов (1895–1963) родился в Павлодарском уезде Семипалатинской области. Его мать — польская ссыльная, отец — русский с казахской примесью, рано умерший сельский учитель. Иванов в десятые годы много ездил по Сибири. «Жил я и в поле, жил в ночлежных домах, в ярмарочных балаганах, в трущобах Омска, Екатеринбурга, Челябинска. Если спросить, какое моё главное тогда было чувство, то я назвал бы — удивление!» — так он вспоминал о своей жизни с 1910-го по 1917-й. Однажды, в 1916 году, он послал свой рассказ Горькому в «Летопись», тот его напечатал и ответил ласковым письмом.
Революция застала его в Омске и однозначного одобрения не вызвала. С 1919 года он работал в редакции «Советской Сибири», в 1921 году приехал в Петроград и познакомился с Горьким лично. Тот его помнил и вообще почему-то особенно к нему проникся: то ли видел в каждом талантливом провинциале себя молодого, то ли в рассказах и письмах Иванова тронули его доброжелательство и простодушие. История горьковского покровительства и трогательна, и отчасти смешна: однажды Горький заметил, что у Иванова прохудились сапоги. Он так и запомнил, вероятно, и в памяти у себя — в идеальной, лошадиной своей памяти, как называл её жестокий дед, — отметил: Иванов — сапоги. Одни сапоги он ему обеспечил на следующий день, на другие выписал ордер, ещё через неделю сказал: «У меня для вас в кабинете есть отличная вещь!» — и вынес ещё одни сапоги; и ещё две пары, из какой-то особенной кожи, прислал из Италии. Всё это вроде бы характеризует его заботу о молодых, а вместе с тем как-то демонстративно выглядит; может, проза Иванова была так устроена, что ассоциировалась у него прежде всего с сапогами? Иванов благодаря ему напечатал свои «Партизанские повести», в «Красной нови» вышли сначала «Партизаны», потом тот самый «Бронепоезд», который по-настоящему прославил нашего автора в 1927 году, когда инсценировку этой повести поставили во МХАТе Судаков и Литовцева (жена Качалова!) под художественным руководством Станиславского. Командира бронепоезда Незеласова играл Марк Прудкин, большевика Пеклеванного — Хмелёв, умного мужика-партизана Вершинина — Качалов. Пьеса мало отличалась от повести, разве что в ней был особо подчёркнут элемент партийного руководства (а в повести преобладала стихийная мужичья революционность). Говоря по совести, пьеса не годилась никуда, повесть тоже была не ахти, хоть авторский талант в ней и виден. Причина, по которой этим делом заинтересовался МХАТ, понятна: дело даже не в том, что Станиславский искал молодых авторов среди новых прозаиков, а в том, что зрителю хотелось хоть на сцене увидеть старый быт и прежних людей. «Дни Турбиных» оказались прорывным успехом, премьера 5 октября 1926 года сопровождалась овациями, истериками и вызовами скорой помощи. Спустя год с небольшим, к десятилетию Октября, явился «Бронепоезд» — с элементами тех же «Турбиных», но без всякой ностальгии. Атмосфера обречённости, бегства: бежали, бежали через всю Россию — и упёрлись в океан. Может, ради этих офицеров и обывателей, золотопогонников и красавиц, играющих на гитаре и ведущих разговоры о том, что народ нас не принимает и драпать дальше некуда, люди отчасти и смотрели тот спектакль; впрочем, Хмелёв и Качалов из чего угодно могли сделать зрелище, жаль только, что после Ибсена и Андреева приходилось им произносить теперь тексты, в которых большевики агитировали дальневосточных рыбаков и крестьян за «совецку власть». «Наша душа крестьянска, хозяйственна!» — но большевик Знобов убеждает всех, что отсидеться на заимке не удастся никому, ну и постепенно они все сагитировались и захватили белый бронепоезд, и Владивосток прогнал всех интервентов (некоторых из них, впрочем, тоже разагитировав — эта сцена в повести одна из слабейших, а на сцене смотрелась отлично). «”Бронепоезд” во многих отношениях триумфальный спектакль. Я совершенно понимаю радость поэта Жарова, разразившегося стихотворной хвалой МХАТу за эту постановку. Когда я смотрел “Бронепоезд”, со мной в ложе сидели талантливые представители нашей пишущей коммунистической молодёжи. Они прослезились во время кульминационного пункта спектакля, а по окончании его каждый из них разводил руками и говорил: “Кто мог думать, даже два года тому назад, что такой спектакль может поставить МХАТ Первый”» — так хвалил не кто-нибудь, а Луначарский.
3
Иванов писал неровно, но вкус у него был: он познакомился в Петрограде с самым перспективным кружком «Серапионовы братья» и примкнул к нему. Кружок этот далеко не сводился к борьбе за сильную фабулу и не следовал призыву его лидера Льва Лунца «На Запад!». Лунц был превосходным организатором, душой этого маленького писательского братства, все его любили — но писали все по-разному. Больше всех Лунца любил и прямее всех ему следовал сказочник и фантаст Каверин, вынужденно проработавший 50 лет под знамёнами соцреализма (но умудрявшийся и в эти времена писать гротескные сказки и приключенческие романы). Остальные — Тихонов, Слонимский, Федин, Зощенко, Иванов — писали на разном, преимущественно русском провинциальном материале, и все они друг на друга не похожи. Разве что интерес к экзотике их до некоторой степени объединял, и Зощенко остроумно издевался в пародии на Иванова именно над этими дальневосточными экзотизмами: «Травы были пахучие и высокие, под брюхо лошади. От ветра они шуршали сладостно, будто осока осенью, и припадали к земле, кланяясь. Пахло землёй и навозом приторно и тягуче. — Да. Скажу я тебе, парень… Привязали мы этих человеков к деревьям… За одну ногу, скажем, к одной верхушке, за другую к другой и отпустили. А кишка, парень, дело тонкое, кишка от натуги ниприменно рвётся… Серая большая овчарка с шумом сорвалась с места и кинулась в темноту. Шебуршали травы сладостно, будто человечьи кости осенью… (Кто сыграет в эти кости?)».