Константин Воробьёв
Портретная галерея Дмитрия Быкова
1
Судьба российской военной прозы парадоксальна: казалось бы, сегодня, когда война стала главной духовной скрепой, Победа — главным событием ХХ века, а Сталин — прежде всего её отцом и кузнецом, канонизированы должны быть и все авторы военных повестей, а тексты их должны входить в школьную программу, массово переиздаваться, подробно разбираться. Но война войной, а правда о ней существует как-то отдельно: спросите школьника или пешехода, какую книгу о войне он знает, — в лучшем случае назовут «А зори здесь тихие» или «Повесть о настоящем человеке». Телезритель вспомнит «Жизнь и судьбу». Человек старшего поколения — «Батальоны просят огня». По собственному учительскому опыту скажу, что старшеклассник, только приступающий к изучению курса советской литературы, вряд ли что-то слышал о Василе Быкове или Григории Бакланове. Астафьева знают как автора «Последнего поклона». Что до таких авторов, как Владимир Богомолов («Момент истины»), Евгений Носов («Усвятские шлемоносцы»), Борис Иванов («Жатва жертв»), Виктор Курочкин («На войне как на войне») или Константин Воробьёв («Крик»), — их знает далеко не всякий студент филфака, да и в советское время они не пропагандировались. Богомолова спас массовый успех действительно чрезвычайно интересной книги; Иванов печатался главным образом в самиздате, а остальные рассказывали совсем не о победах, и в первый ряд советской прозы их попросту не пускали. Судьба Воробьёва сложилась особенно трудно, хотя, по крайней мере, в одном он был безусловно удачлив: был у него свой читатель, постоянный и благодарный. Я уже рассказывал о том, как сценарист Валерий Залотуха — тогда он не был ещё автором «Свечки» и вообще только входил в славу как создатель «Макарова» — посвятил меня в Тайное общество любителей Константина Воробьёва: люди, читавшие его, опознавали друг друга мгновенно. Но официального признания Воробьёв не получил: потому что был в плену, потому что жил в Вильнюсе, потому что печатался мало и не смог опубликовать при жизни ни повесть «Это мы, Господи!» (о плене), ни «Друга моего Момича» (о коллективизации; вышел фрагмент под названием «Тётка Егориха»). И умер он, не дожив до перестройки, в 55 лет, от опухоли мозга. Неоконченным остался роман «И всему роду твоему», где он надеялся подвести итоги жизни и рассказать главное; там должны были совместиться военная линия его прозы — через воспоминания героя — и довольно горькие размышления о современности; на современном материале написана самая известная его вещь «Вот пришёл великан», которую в 1971 году напечатал «Наш современник», и она была замечена многими. Сегодня Воробьёва знают в основном в Курске, где перезахоронен его прах и открыт маленький музей. Больше скажу: сегодня военная проза ещё менее ко двору, чем в семидесятые, потому что в семидесятых антивоенная пропаганда всё-таки преобладала, а сегодня она считается чуть не капитулянтством. В качестве стимула для новой вой ны проза Воробьёва годится меньше всего, даром что мало в российской литературе таких мужественных, отважных и привлекательных авторов. Но у него как не складывалось с официозом, так и не складывается.
Мы сосредоточимся здесь на его военных повестях, потому что о «Момиче» и «Великане» написано достаточно. О повести «Убиты под Москвой», впрочем, тоже, но главным образом в негативном контексте: известный литдоносчик Лесючевский сразу после публикации обрушился на неё, обозвав клеветнической, и поныне на военно-исторических форумах Воробьёва (участника событий осени 1941 года!) упрекают в незнании материала. Видимо, время этой прозы настанет тогда, когда война перестанет использоваться для пропаганды и станет наконец объектом реального исторического анализа или хотя бы психологического интереса.
2
Свою первую прозу — «Это мы, Господи!» — он написал в подполье, в Шауляе, после второго побега из плена (первый оказался неудачным). Датируется она 1943 годом, сразу после войны он предложил её в «Новый мир», но там не взяли. Отказали под тем предлогом, что вещь не завершена, предполагается вторая часть, — но, сказать по чести, с трудом представляю я себе журнал, который бы в первые послевоенные годы напечатал подобное произведение: дело даже не в том, что оно оправдывает пленных, а в том, что изобразительная сила его превышает всё в тогдашней прозе, и хочется отвести глаза.
К счастью, единственный экземпляр сохранился именно в архиве «Нового мира», где и был обнаружен в 1985 году, уже в ЦГАЛИ. Через год эта вещь была напечатана впервые, и не сказать чтобы многие её сегодня перечитывали — трудно её читать, и видно, каково было писать, а уж каково переживать всё это, лучше не думать.
О плене не так много написано: писать почти некому, одни не дожили до освобождения из немецких лагерей, а другие сгинули потом в советских. Помимо книги Воробьёва приходит на ум «Нагрудный знак ОСТ» Виталия Сёмина да потрясающий поэтический цикл Юрия Грунина «Пелена плена», тоже изданный лишь после 1986 года, и то в Джезказгане, где Грунин остался после десяти лет отсидки. Мы и посейчас не отваживаемся громко обсуждать, почему советские пленные жили в таком аду, почему СССР не подписал Женевскую конвенцию — 1929, и в этом ли причина или в том, что Германия вообще эту конвенцию не соблюдала, и нет гарантии, что относилась бы к советским пленным лучше, будь она подписана. Для Сталина пленные были однозначно предателями, и рудименты такого отношения сохранялись долго — не случайно «Проверка на дорогах» легла на полку уже в 1971 году, хотя что там было крамольного даже по тем временам?! На судьбе Воробьёва тень плена лежала всегда, хоть он и бежал дважды, и возглавил потом партизанский отряд в Литве, и награждён был медалью «Партизану Отечественной войны» 1-й степени. Плен у Воробьёва описан как абсолютный и беспросветный ад, в котором не сломаться почти невозможно, а выжить невозможно вообще, ибо рано или поздно смерть достанет, никакого везения не хватит; единственный шанс — бежать, но и это смертельный риск, и первый побег героя — двадцать пять дней скитаний по литовским лесам — заканчивается катастрофой. До второго он не успел довести повествование, но весной сорок третьего ушёл. Для чего он писал эту книгу, сказать не так просто: первая и явная цель — оправдать тех, кто был в плену, доказать, что борьба продолжалась и там, и, может, более ожесточённая, чем на фронте. Вторая — видимо, он не представлял, как с этим жить дальше; единственный способ хоть как-то избавиться от наваждений памяти — это всё рассказать. Он записал всё, о чём стараются забыть, он в упор рассматривает гангрену, тиф, трупы, нечистоты, хлеб с опилками, рвоту, галлюцинации, обглоданную лошадиную тушу, рассечённые лопатами черепа. Невозможно ни перечитывать эту вещь, ни пересказывать, ни отыскивать в ней оптимистический смысл — обычно ведь даже из лагерного быта пытаются сделать хоть сколько-нибудь оптимистический вывод. Спасает гуманизм или образованность, выручает память о Родине, в людях никогда не умирает солидарность — чтото в этом роде; но Воробьёв, кажется, нарочно показывает, как вне всякой логики гибнут именно те, в которых не умерло человеческое. Как лучшие оказываются самыми уязвимыми. Как те, кто только что помог герою, немедленно после этого гибнут. Как абсолютно все стратегии — капитуляция, приспособленчество, сопротивление — ведут к одному и тому же: к смерти. И сам Сергей выжил только потому, что у него «гибкое тело спортсмена», природная неубиваемая выносливость, страшная злоба, без которой не спастись. Унизительно умереть, это так же постыдно, как сдаться. Никто не поможет, надеяться можно только на себя, и в прибалтийских крестьянах ненависть к русским ослабела только потому, что они пожили под немцем, а не потому, что им жалко наших пленных.