Чего не решает Путин
Какие русские есть в Донбассе и почему они не уйдут
В Донбассе остались российские добровольцы, хотя о них в России не помнят и не говорят. 32-летний Борис Гребенников приехал в Донбасс к родственникам в 2013 году, когда началась война, записался добровольцем в батальон «Восток», воевал, потерял ногу, паспорт сгорел. Формально человека нет. Но он есть — с другой, более высокой перспективы. Ростовчанин Борис и его любимая Екатерина из Макеевки обвенчались у передовой, в Пантелеймоновке. Они здесь есть
Русский дух, грубо говоря
Желтый кружок света из зеленого светильника падает на раскрытый журнал посещений. Пышноусый Иваныч склоняется над разлинованными листами.
— А если так посмотреть, то Путин не все решает, — говорит он, подняв от журнала лицо с мягкими чертами. — Народ решает.
— Да-да-да-да, — быстро соглашается Борис, сняв локоть со спинки стула.
— Минские — это ж легальный путь присоединения нас к России, — продолжает Иваныч.
— Или автономия будет на выгодных для нас условиях, — Борис хватает стоящие у стены костыли, приподнявшись, закидывает их под мышки. — Или Россия психанет, и будет у нас как в Крыму. А не психанет, будем сами что-то строить — аккуратно, потихонечку.
— Есть моменты, которые Путин решает, — улыбается Иваныч, — но последнее слово остается за народом. Путин — избранник, но Путин же не народ. А если Путин, как говорят, решит нас снова… в Украину, это будет началом его конца. Однозначно. Сколько я, Борь, в Ростове с ребятами общался — все они готовы сюда идти служить, и хорошо служить, без зарплаты, без денег.
— Да я ж знаю, я ж сам с Ростова.
— Вот четырнадцатый год, иду я домой, ко мне товарищ подходит, семьдесят лет ему, и спрашивает: «Саня, куда они прут? Они хоть понимают, куда лезут?». Здесь менталитет у людей такой.
— Здесь не Мариуполь и даже не Харьков.
— Если Путин решит вернуть нас Украине, с передовой наши не уйдут.
— До последнего патрона будем сопротивляться.
— А значит, тем самым Путин людей с передовой всех в жертву принесет. По телевизору можно все что хочешь рассказать, только дух не переделаешь. А я тебе больше скажу, Борь. Мы тут и есть дух российского народа, грубо говоря.
У Иваныча голос мягкий, как все его лицо. Он улыбается в усы. Несмотря на возраст, воевал. В 2014-м видел, как ополченец на «Волге» с гранатометом гонял украинский танк. С тех пор считает, что в образе той «Волги» ему воочию был явлен дух — русский. Шумит рация. Кто-то стучит в стекло через решетку. Иваныч передает в окошко ключи, улыбаясь так, будто все уже видел и через это полюбил все.
— Мало, что ли, тут было небезызвестных деятелей, которые предлагали сдать часть Донецка: «Сдавайте Донецк! Отступаем на Снежное! И все будет хорошо». — Борис направляет костыли, отталкиваясь от пола единственной ногой, к мешкам с песком, которыми заложено окно. — Мы и тогда отказались уйти с передовой. А потому что если их сюда хоть в один квартал запустить, потом их уже отсюда не выковыряешь.
— Сергеич же тогда сказал, мы Донецк не сдадим, — отзывается Иваныч. — И отогнали же их тогда от Донецка.
Борис с Иванычем обмениваются взглядами. Иваныч отворачивается, смотрит через стекло в темный коридор военной базы, где располагается «Восток». Борис останавливается в темном углу и не двигается, вися на костылях. Натужно сводит брови, вспоминая 2014-й. Обстрелы, и вроде все плохо. Если реально подумать (брови Бориса сходятся под черной шапкой-ушанкой, лоб которой давит пятиконечная звезда) — еще бы чуть-чуть, и данная республика могла бы перестать существовать. Как таковая. Тогда у него были две ноги и стимул — эмоциональный. Стимул ехать сегодня в один населенный пункт, завтра — в другой. Стимул быть нужным, жить.
Дух места, ранение
За стеклом в коридор выплывают тени военных. Одно и то же место, внешне не изменяясь, имеет свойство представать глазам одного и того же человека как несколько разных мест. В 2014 году по этому же коридору, куда мягкими глазами смотрит Иваныч, хаотично двигались обеспокоенные люди, а за железными воротами в тени деревьев ждали российские добровольцы с вещмешками. В 2015-м по этому же коридору торопливо шли военные, расстегивая на ходу кожаные планшеты. Потом Иваныч сидел в окопе — здесь пулемет, там автомат, и только ногой упирался в землю и думал, как бы получше все сделать, как бы поэффективней. Сейчас, в 2018-м, за стеклом так же желтеет на стеле эмблема «Востока», но место зажило третьей жизнью, приняло иное состояние — рутинной погруженности в самое себя. И неясно, это оно изменилось или изменился ты, посмотрел на место другими глазами? Или изменились люди, здесь находящиеся, и через это поменялся дух места. Но тогда ведь придется поспорить о том, что у места есть дух.
Борис сдвигает шапку на затылок. Обрубок ноги в подвернутой военной штанине дергается, словно нервные окончания навсегда запомнили, как по ноге хрястнули пули. Ночка была туманной. Борис делал обход блокпоста у поселка Красный Партизан. Из тумана открыли огонь — украинские силы подошли очень близко. Через несколько месяцев Борис вернулся на передовую с протезом.
— А помнишь, Борь, как говорили — до Киева через два месяца дойдем, — Иваныч вынимает журнал из-под желтого кружка.
— А смысл? Мы тогда могли брать один населенный пункт за другим. Но не могли растянуться так, чтобы их обслуживать. От Донецка отогнали — уже победа. Просто я, Иваныч, очень неординарно отношусь к товарищам фашистам всяко разным, и уже достаточно взрослый, чтобы не пустить их сюда. И думаю, Иваныч, они, если б зашли, шанса выжить нам давать не собирались.
— Ты знаешь, Борь, мне уже и не интересно, что у них там в Киеве происходит.
— А с моей точки зрения, Иваныч, большая часть людей там боится или не хочет говорить. Я уже сам мало ими интересуюсь, теперь все однотипное у них, однообразное, одни фейки.
Развернувшись, Борис склоняет голову набок; она почти касается плеча, подпертого костылем. Все первые бои 2014-го — обстрелы: артиллерия, снайперы. Запоминающийся бой — Ясиноватая, переходившая из рук в руки, а потом удерживаемая силами подразделения. Сопротивление всем чем можно. Аффект боя. Трофейная украинская техника. Разборы боя с командирами.
— А ты знаешь, Борь, — Иваныч разворачивается к нему всем корпусом и смотрит прямо в лицо, — про тебя ж роман надо писать.
— Роман не роман, а повесть точно, — Борис опускает глаза, надвигает шапку на лоб.
— Какие ж вы сильные люди оба — ты и жена твоя. Как же ваши поступки вас характеризуют. Какое ты на нее сильное впечатление произвел, что она поверила тебе. И какое она на тебя — что ты с ней, несмотря ни на что.
— Ну ты сейчас расскажешь… — дрогнувшим голосом отзывается Борис. — Мне бы документы дээнэровские только сделать. И будем жить.
— Да, Борь, будем жить.
Краснокожая паспортина
Солнце выглядывает — маленькое, лимонное. Исчезает. Мелькает. Силится над бесконечными рядами отсырелых домов, нехоженого снега на обочинах. Борис оборачивается. Потемневший овчинный воротник застегнут под подбородком. Руки в перчатках давят на костыли. По снегу за ним тянется след одной ноги. Из сумки вертикально торчит желтый файл с бумагами на получение паспорта. Российский был утрачен — сгорел в бою.
Они действительно не могли выдать паспорт ДНР: а какие законные основания? Начальник паспортного стола, сделав жалобное лицо, сказал, глядя на костыли и прикладывая руку к сердцу: «Я бы рад. Я бы вот в течение трех часов тебе новый паспорт ДНР отпечатал и выдал. Но не могу». И действительно не может. След Бориса тянется дальше от остановки. На высоких домах этой части Макеевки, стоящих по отношению друг к другу как раскрытая книга, значатся желтые, поставленные, будто штампом на шоколадного цвета плитах номера: 12, 13, 14...
Сухой снег ломается как пластмасса, вгрызается в черный ботинок. Поют или перекликаются некоторые птицы. Может, к весне, а может, к новому снегу. Небо между домами и над домами — бесцветное, застоялое, поевшее снега, с какой стороны на него ни посмотри, весна не придет, хотя по календарю — уже она. Россией республика пока не признана, и посольства соответствующего здесь нет, чтобы россияне, утратившие документы, могли их на территории ДНР восстановить. Борис останавливается. Пересечь границу с Россией без документов он не может. Он оборачивается и смотрит на солнце, сводя брови так, будто оно ему что-то нехорошее сделало. «Ты пойми, — виноватым голосом говорил начальник паспортного стола, — тебя как бы вообще не существует».
На бетонной скамейке у подъезда — сугробы заскорузлого снега. Зеленая покраска многоэтажного дома стерлась до мышиного цвета. Борис поднимается по лестнице, впиваясь в ступени костылями. На четвертом этаже у него семья — жена и ее дочь. С Екатериной Борис познакомился в донецкой опере — друзья купили ему билет, чтобы не думал слишком о ноге, который больше нет. Давали «Риголетто». Борис повесил на грудь свои медали. В конце грустно играл саксофон. Екатерина, заехавшая за ним в госпиталь, тоже была в опере впервые. В пролете окно густым серым светом хорошо высвечивает Бориса и его костыли, отчетливо показывая, что есть он — россиянин, приехавший к родственникам в Донецк в 2013 году, записавшийся добровольцем в бригаду «Восток», когда началась война, и принявший участие в боях в возрасте тридцати двух лет и в удовлетворительной физической форме.
Одноногая свадьба
Прислонив костыли к стене, Борис прыгает на одной ноге к синему дивану, стоящему спинкой к подоконнику. Садится, поджимая под себя ногу. На нее вскакивает молодой кот. Екатерина садится с другого конца. Диван полукруглый, окно — широкое, тюль на нем прозрачный. Комната похожа на трехлитровую банку. Кот стоит на ноге Бориса, отвернувшись к окну, напряженно шевеля ушами, будто знает, какой неприятный разговор недавно состоялся из-за него между Борисом и тестем, в частном доме которого кот родился. В разговоре дело практически дошло до конфликта.
— Ты, Борис, что предлагаешь с ними делать, если не топить? — спросил тесть.
— Я всех раздам.
— Никого ты не раздашь! У вас на съемной квартире три кошки живут! Четвертого ты зря берешь.
— Говорю же, это мои проблемы…
— Да? А вот когда вас с квартиры погонят, ты куда их денешь?
— Тебе отдам!
— Вот! Я так и знал! А я не возьму. Положишь их к себе в сумку и будешь с собой на службу носить — туда и обратно.
Стучат в дверь. Екатерина идет открывать.
— А Лиза дома? — спрашивает детский голос.
— Лиза в больнице. У нее ухо болит.
Екатерина возвращается в комнату с кружкой растворимого кофе для Бориса. На ней свитер с круглыми блестящими бусинами на плечах.
— Я больше в жизни у тебя ничего не попрошу, — Борис поднимает на нее хмурое виноватое лицо. — Тяпа — последний, — Борис проводит ладонью по белой голове кота. Тот напрягает уши и наглыми слезливыми глазами смотрит в окно, словно видит там что-то для себя интересное. — Даже рыбку не попрошу.
— Боря, — отвечает она, — у нас даже улитки больше не будет. Настолько вы с Лизой похожи. Она один раз улитку домой принесла с перебитым панцирем. У вас характер, повадки — все одно и то же. Как будто она твоя дочь.
— А это еще доказать надо, что не моя, — Борис раздувает ноздри.
Кот убегает. Борис вскакивает. Прыгает на одной ноге к старой чужой полированной стенке и встает, облокотившись на нее. Разбитое стекло в одной ее дверце заложено фольгой. Его культя дергается, словно он хочет топать ногой. Борис смотрит на культю. Нога как будто не знает, что ее нет.
— Я же говорю, ты мимолетом десять лет назад тут не пробегал? Может, я чего-то не помню?
Екатерина смотрит в окно. Ее вопрос, наверное, звучал бы пошло, если бы не сожаление в голосе и не выражение в голубых глазах, как у кошки, котят которой всю жизнь топили. Серебряные узоры на выцветших желтых обоях переливаются в бусинах на ее плечах. На углах обои залатаны едко-бордовым ковролином. Квартира будто осколок Советского Союза — с обоями тех времен, тюлем, стенкой и обвалившейся плиткой на кухне, где в алюминиевой кастрюле на плите еда для кошек: желтое пшено с поблескивающей в нем серебряной чешуей рыб.
Отец ребенка бросил Екатерину сразу, как только дочь родилась. В 2014-м ее отец-шахтер, дядя-шахтер и брат записались в ополчение и ушли на войну. Отец ребенка уехал в Москву, там у него новая семья, двое детей. Осталось много общих знакомых, и иногда они рассказывают ей о нем, ему — о ней. Лизе он не помогает.
— Из больницы звонили, — говорит она, — в четыре я поеду к Лизе. Лекарства, сказали, покупать не надо, у них свои. А при Украине мы все в больнице покупали сами, нам только список выдавали — и вперед.
— А в России бесплатно, — отзывается Борис.
— А я когда в школе училась, у нас питание всегда было платным.
— А у нас в России бесплатным.
— А у нас и чаем в школьном буфете бесплатно никто бы не напоил. Поэтому я на референдуме голосовала.
— А у Лизы теперь в школе бесплатно.
— Поэтому я довольна.
— А потом в республике будет лучше, — говорит Борис, глядя в окно, на небо, запирающее все продухи для весны. — Просто в военное время нет смысла заводы открывать. Завтра их из принципа разнесут. Ты же знаешь, сколько раз пытались запустить на полную мощность ясиноватский завод — все одно разбивают. И фильтровальную станцию потому же не могут нормально запустить. Но мы поднимем экономику, — Борис висит на костылях и хмурится, — люди будут работать. Они и сейчас понимают, что надо поднимать нашу республику, и выполняют свои функции, хоть и получают меньше, чем при Украине.
— Все равно сейчас гораздо легче, чем в четырнадцатом и пятнадцатом, — тихо говорит она.
— А будет лучше, — откликается он.
Она закрывает глаза. Отворачивается к стене. Узор обоев уже вступил с оконным светом в такие отношения, что выбивает из себя максимум серебра и подсвечивает тонкие веки Екатерины, подведенные черным карандашом.
— Из больницы звонили, — говорит она, — через несколько дней мне назначат новую химию.
Тяжело вдавливая костыли в едкий ковролин, Борис уходит на кухню. Открыв окно, курит, сделав грозное лицо. После оперы ему позвонил знакомый и спросил: «А помнишь девушку Катю, которая тебя из госпиталя привезла? У нее все печально, она умирает в больнице. Ей срочно нужна кровь — первая положительная». Борис хорошенько затягивается. «Человеку плохо. Человек нуждается. Во мне нуждается», — вертелось в голове, пока обзванивал боевых товарищей. У Бориса — первая отрицательная. Когда ему оторвало ногу, бойцы «Востока», не задействованные в тот момент на передовой, были доставлены в госпиталь. У каждого взяли кровь, у троих оказалась первая отрицательная. Борис занял денег, купил на них фрукты и привез их в больницу к Екатерине. Вместе с ним приехали товарищи, которые привезли свою кровь.
— Неделю лежала при смерти, совсем умирала, — зашла в палату медсестра, когда военные отбыли и Екатерина осталась одна. Медсестра покачала головой. — А стоило приехать мужикам, ожила.
С этого места Макеевки все хорошо слышно — и когда в Ясиноватой идут бои, и когда в Горловке, и когда в аэропорту шли, и когда стреляют в Авдеевке. У Екатерины рак мозга. Дружка, который держал венец над головой Бориса во время венчания, был без ноги. И Борис без ноги. А у невесты уже была глиома мозжечка. Венчались на передовой в Пантелеймоновке, где служил Борис. Венчались потому, что у Бориса не было паспорта — только военный билет. Жених и невеста все венчание смеялись — над одноногим дружкой и одноногим женихом. А скоро всего этого может не быть. И Лизе будет очень больно остаться одной. Лучше бы тогда сразу снарядом… Екатерина открывает глаза. Клацнув, в квартире гаснет электричество.
— А это, знаешь, Боря, почему? — зовет она. — Это в подъезде ставят лампы, чтобы к ним не лазили, не выкручивали.
— Я б сейчас поймал тех, кто там со светом играется, — не расслышав, подает он голос с кухни.
— Я больше могу этого не почувствовать, — тихо говорит Екатерина, — того, что у меня есть семья.
Она обводит голубыми глазами бедное пространство и виды за тюлем, будто окно показывает не бедный район Макеевки, а что-то другое, приятное для глаз. На ее лице выражение — как будто прямо сейчас в воде утопили всех ее котят.
— Если я получу паспорт ДНР, — в комнату на одной ноге запрыгивает Борис, — я не буду получать российский паспорт. Все тут мечтают о российских паспортах. А у меня он уже был. Теперь я мечтаю о паспорте ДНР, потому что тут моя семья и мои друзья. Только надо справку в Ростове получить, что я есть.
Живые души
Маленькое солнце плывет по небу за маршруткой. Екатерина смотрит в окно. Черная шапочка с кошачьими ушками обтягивает ее маленькую голову. Почему-то всегда, когда такое холодное солнце запечатывает глаза, там, под закрытыми веками, мелькают одни и те же фрагменты воспоминаний. Как по улице несут гроб, в нем — бабушка. Екатерине было три года, когда та умерла. Бабушку разбил инсульт, она не вставала с постели, но всегда можно было зайти к ней в комнату и лечь под ее теплый неподвижный бок. Тридцать первого декабря у нее был день рождения. Мать пекла торт. Екатерина пожелала бабушке спокойной ночи, а утром проснулась от слов отца, будившего мать: «Бабушка умерла». Вот отчетливый фрагмент: несут-несут гроб, за ним идут соседи, родня. А Екатерина смотрит из окна. Ее на похороны не взяли. «Но это же моя бабушка!» — она открывает глаза. А недавно возле того магазина встретила знакомого. Ему на передовой перебило позвоночник. Он ушел из семьи, пропал. Его долго искали. Екатерина увидела его чисто случайно. Подошла, он махнул на нее тростью: «Не подходи!». Наверное, больно ему. А недавно там, за домами, она нашла собаку, которая сорвалась с поводка Лизы полгода назад. Екатерина — к ней, протянула руку. Собака отбежала. «Захочешь вернуться, — сказала ей Екатерина, — ты знаешь, где мы живем». Что там происходит в собачьей голове?..
…Сюжет той оперы — неразделенная любовь. Она любила, и он ее тоже — какое-то время. Потом встретил другую. Она наложила на себя руки. В тот момент играл саксофон. Плакал — трагично, красиво. Наверное, Екатерина оперу так близко к сердцу приняла потому, что у нее самой была похожая ситуация. А Борис весь такой нарядный, гордость оперы — все камеры его снимали. Он робкий был. Екатерина смотрела на него со стороны и жалела — от того, что у него нет ноги.
Екатерина открывает глаза. Впервые после смерти бабушки солнце не отпечатало под глазами фрагмент: гроб, плывущий по улице, и родители привезли ее в Мариуполь, а она ждала увидеть море и кричала из окна машины, показывая на каждую лужу: «Море! Море!». А потом показалось море и большое-большое солнце, которое тонет в воде.
Екатерина переходит дорогу к детской больнице. На ее голове торчат кошачьи ушки.
Оставшись один, Борис допрыгивает до вешалки в узкой прихожей. Снимает дубленку с крючка и перевешивает на соседний. Допрыгивает до кухни, снимает кастрюльку с кошачьей едой с одной конфорки и переставляет на другую. Курит. Прислушивается. Сосед вышел на лестничную клетку покурить? Нет… Хорошо, не приходится больше просить у него сигареты — командир нашел Борису работу с зарплатой в пять тысяч рублей. Еще пару месяцев назад никакой работы не было, жили на тысячу, которую Екатерина получала на Лизу. Тысяча уходила на хлеб, молоко и сигареты. Крупы, консервы и картошку привозил «Восток». Борис психовал, бессмысленно перекладывал вещи с места на место. Смотрел на пепельницу с высосанными до конца окурками.
— Братан, — позвонил он соседу, — есть сигареты?
— Что, у тебя вообще нет?
— Ни денег, ни сигарет.
Сосед зашел, принес две сигареты. Ушел, вернулся, принес еще две пачки. Осмотрелся. Помолчал. Ушел, вернулся, принес две сумки продуктов.
— Мне это не нравится! Забери, я только сигареты просил.
— Не возьмешь, выйду, выброшу все, — жестко сказал сосед.
Борис опускает подбородок и не сводит глаз с безлюдного белого двора. Привычка прижимать подбородок и не сводить глаз с противника воспитывается во всех боксерских секциях. Или в тюрьме — когда смотришь на надзирателя, голову пригибаешь в знак послушания, а глаз не опускаешь, нет. И руки, на которых выбиты тюремные татуировки, складываешь, чтобы кулаки не пошли бить. Человек просто неудачно пошутил, он не знал, что у тебя на твой второй год отсидки умерла мать, а тебе сидеть еще четыре, и на похороны из учреждения не попасть. Бить — защитный рефлекс. Тяпу ущипни, у него тоже рефлекс сработает. А человека если за душу ущипнуть, он сорвется. Если человек сам себя за душу ущипнул — еще быстрее сорвется. Несколько дней складываешь руки, сидишь, а потом происходит банальное: смиряешься. С тем, что отец умер от сердца, когда тебе было два. С тем, что твой хорошо поставленный в секции удар убил в уличной драке человека. С тем, что мать, переводчица с трех языков, не смирилась с твоей тюрьмой. С тем, что тебя для Родины нет. С тем, что попал в процентное соотношение — один к трем — российских мужчин, у которых есть российский документ, и родина есть, а будущего нет. С тем, что ты Родину слышишь, а она не слышит тебя. С тем, что она для тебя — с большой буквы, а тебя для нее не существует. Тебя и таких же, как ты, — каждого третьего российского мужчины, родившегося не в той семье и не в том месте. Иногда Родина зовет — голосами разных политиков. Не обращаясь к тебе конкретно. Но ты слышишь ее призыв, идешь, делаешь свое дело, умираешь или нет, на короткий миг чувствуешь себя нужным ей. Скоро Родина снова закрывает свои красные глаза и не видит тебя, а ты стоишь, глядишь в окно, прижав подбородок к груди, натужно сводишь брови, будто хочешь напугать небо, и топаешь ногой, которой нет.
— Боря, сходи к родителям, поправь курятник, — просит, вернувшись, Екатерина. Она стягивает с себя сапоги с высокими голенищами. Ставит красную сумку на полку перед зеркалом. — Боря, то, что ты можешь сделать с одной ногой, другие не могут сделать с двумя. Другому пальчик прищемишь, он будет сидеть на него дуть. Ты не такой. Вот даже когда я тебя впервые увидела, я подумала: «А я чего руки опускаю? Ну онкология, ну подумаешь». А ты для меня — свет в конце тоннеля. Ты — мои крылья за спиной.
Борис переставляет пепельницу. Слова Екатерины звучали бы сентиментально, если бы не глиома в ее голове.
— Не пыли.
— Конечно, иногда обидно, даже печально. Может, ты думаешь, что у тебя судьба поломана. А так бы пошел в армию, и все иначе бы сложилось.
— Раньше я не представлял себя военным, — размякнув, отвечает Борис.
— Может, ты и в Донецк никогда бы не приехал нас защищать! Остался бы в России, и построилось бы у тебя в жизни все по-другому!
— Ну вот видишь, как хорошо все построилось. Тебя встретил.
Чем сильнее темнеет за окном, тем белее тюль и больше серебра выходит из узоров на обоях. Звонит телефон. Борис, сделав серьезно-напряженное лицо, слушает трубку.
— Мой бывший командир, — говорит, нажав отбой, — нет, мой настоящий командир, мой единственный командир Сергеич (Александр Ходаковский, командир бригады «Восток». — «РР») нарезал ребятам задачу, они взяли в Ростове справку о том, что я есть.
Одна нога здесь
Борис заходит в ворота военной базы. На пропускном пункте за столиком сидит Андрей. Круглое зеркальце отражает его коротко стриженную седую голову, голубые веселые глаза. За стеклом сидит кошка и не сводит миролюбивых прищуренных глаз с Андрея.
— Боря, что, дали паспорт? — спрашивает он.
— Только через месяц. Но сегодня уже адресную справку дали.
Борис останавливается под картой, на которой Донбасс обведен черным маркером и подписан «Новороссия».
— Ты ж россиянин, поедешь теперь с паспортом ДНР к себе российский паспорт восстанавливать.
— А смысл? — Борис висит на костылях. — У меня теперь тут все — товарищи, семья.
— И нога здесь осталась, — серьезно добавляет Андрей.
— Под Красным Партизаном, — торжественно сообщает Борис. — А что за российский паспорт… так вот, когда станем Россией, тогда его и получу.
— Да навряд ли станем.
— Автономией будем какой-нибудь.
— Боря, а что это ты в руках держишь?
— Билеты в оперу. Мне подарили.
— Ты хоть в опере когда-нибудь был?
— Был один раз. На «Риголетте».
— Бо-ря! Ты хоть выражайся культурно! Ты же в оперу идешь! В театр! И гэкаешь! Какая «Рихалетта»? «Риголетто» надо говорить, — Андрей звонко произносит «г».
— Так я ж ростовский хлопец, там все гэкают.
— Ты мне еще Гамлета ХамлЕтом назови, — Андрей ставит ударение на второй слог. — Я сам, Боря, гэкаю. Сам. Но не на искусство же! Не на театр! Ты не поверишь, Боря, к сестре недавно приехал в Москву, останавливаюсь цветы купить, подхожу, а там стоят девчонки, фарфор-фаянс продают. Я им: «Здорово, девчонки». Они: «И вам здрасьте». Я: «Со Славянска?» «Ой, а вы откуда знаете?» «Так вы ж гэкаете на всю Москву». «Со Славянска приехали вазы продавать. Уже милиция два раза забирала». «Так может, вы до моей сестры доедете, покупаетесь, переспите, покушаете?» «А что, можно?» «Поехали. Мы ж семья». Так сестра еще все их вазы и сервизы своим сотрудницам попродавала… «Рихалетта»… А я вот сейчас как возьму, как рохатку сделаю! — кричит Андрей, увидев кобеля, сующего морду под ворота части. — Рохатку сделаю и стрелять буду. Убить не убью, а больно будет!
— Андрей, зачем рохатку? Они же маленькие…
— Бо-ря, они маленькие, а вся база у меня — беременные! Кошки беременные! Собаки беременные! Вон Машка, — машет на кошку за стеклом, — тоже беременная. Это как в анекдоте, Боря. Звонит муж жене. Она ему: «Где ты пил?». Он: «На кладбище». Она: «А что, кто-то умер?» Он: «Дорогая, ты не поверишь, тут все умерли!» Аха-ха!
Борис, вертя головой в шапке-ушанке, идет к зданию базы, желтеет в сумке файл с адресной справкой. Борис скользит на обледенелых ступеньках и исчезает в темном коридоре.
Дух Рихалетты
Борис и Екатерина поднимаются по лестнице Донецкого театра оперы и балета. Белеют балюстрады. Нога в военной брючине и черном ботинке давит на красную дорожку. Культя дергается, словно вторая нога не знает, что ее тут нет, и рвется пробежаться по ступеням, утонуть в мягком ковре концертного зала, в котором она никогда не была, усесться в мягкое зрительское кресло и шаркнуть, успокаиваясь до антракта. Первый учебный протез Борису сделали в Москве, обещали, что прослужит год. Борис явился в нем на передовую. Там он был нужен. Или чувствовал себя таковым. Через год протез на войне износился, культя усохла, протез начал крутиться на ней, и когда Борис под руку с Екатериной торжественно шагал по Донецку девятого мая, протез выскочил из брючины, самостоятельно побежал вперед, будто все та же не знающая о своем отсутствии фантомная нога скинула его и пнула. Борис покраснел, нахмурился. Ему было стыдно.
— Тут война, Боря, — сказала ему Екатерина. — И люди тут понятливые, не из пугливых.
В театральных интерьерах, среди интеллигентно нарядившихся для оперы людей Борис и Екатерина робеют. Они — простые люди.
— А вам можно нас бесплатно посещать, — обращается к Борису билетерша. — Как участнику боевых действий.
Борис кивает. Билетерша не знает, что паспорта у него пока нет. Но через месяц будет. Когда началась война, из Донецкой оперы сбежали все четыре дирижера, прихватив с собой фраки и партитуры. Но приехал дирижер из России и обучил нескольких местных музыкантов дирижировать. Борис ходил бы в оперу каждый месяц, нет, каждые две недели. С одной стороны, опера всю жизнь ему перевернула — здесь он познакомился с Екатериной. На груди у него ордена ДНР. С другой стороны, опера — это же высокое искусство. Оно захватывает и погружает в себя целиком — ты тонешь в нем, забываешь, что у тебя за спиной неустроенный быт и мать, с которой не попрощался. За спиной остаются глиома мозга, кухня с отбитой плиткой и все то, чего для тебя скоро может и не стать. А впереди только большое-большое солнце, которое тонет в воде.
Хочешь стать одним из более 100 000 пользователей, кто регулярно использует kiozk для получения новых знаний?
Не упусти главного с нашим telegram-каналом: https://kiozk.ru/s/voyrl