«Горбачев спел мне колыбельную»
Весной в Театре Наций ожидается премьера — спектакль «Горбачев» в постановке Алвиса Херманиса, главную роль в котором сыграет Евгений Миронов. В России почти нет опыта непредвзятого изображения политических лидеров на сцене и в кино. «Огонек» поговорил с худруком Театра Наций о парадоксальном переплетении политики и искусства
-В начале года у вас были гастроли в парижском театре «Одеон». Многие французские театры в это время бастовали против повышения пенсионного возраста. С одной стороны, это ваши коллеги, они борются за свои права. С другой — у вас есть долг перед зрителями. Как вы решали для себя эту дилемму?
— Поначалу нас тоже пугали новости, но по приезде ничего ужасного я не увидел. «Комеди Франсез» отменил спектакли, «Гранд-Опера»… Но другие театры работают, Париж живет, витрины никто не бьет. И я расслабился. Мы все расслабились внутренне. Накануне провели репетицию «Дяди Вани», все цеха работали. Руководители некоторых цехов, жизненно важных — свет, звук и машинерия, сказали нам: see you tomorrow. А наутро они не пришли. И вот перед всеми встал вопрос: что делать? И мы решили все-таки играть спектакль. Я очень благодарен за это решение Стефану Брауншвейгу (режиссер спектакля «Дядя Ваня» и художественный руководитель «Одеона».— «О»), потому что тем самым он мог осложнить свои отношения с профсоюзом и общественностью… Слава богу, мы взяли на гастроли своих работников сцены, которые смогли обеспечить свет и звук. Единственное что — нас не допустили к машинерии, к перемене декораций. И мы играли в тех декорациях, которые остались после репетиции. Перед началом Стефан вышел к зрителям и пересказал, собственно говоря, концепт спектакля, то, чего не получится увидеть. В общем, это был не самый приятный опыт, хотя все прошло с успехом.
Мы играли каждый день, и через неделю, когда вновь предполагалась забастовка, я вместе с переводчицей отправился к бастующим работникам «Одеона» и сказал им: «Ребята, я уважаю Конституцию Франции, ваши права и вашу борьбу. Вопрос один: могли бы вы предупредить нас заранее — придете завтра или нет?.. Это большие гастроли, которые готовились год, и в этом смысле ущемляются наши права как гостей, я уж не говорю про зрителей…» Это был сложный разговор. Кто-то меня слушал, кто-то требовал, чтобы я немедленно замолчал. Но на следующий день все вышли на работу. И человек, с которым у меня был очень жесткий разговор, после спектакля подарил несколько прекрасных фотографий, снятых из-за кулис. Из чего я сделал вывод, что искусство в итоге все-таки победило.
— Забастовка продолжалась, и они сделали исключение ради вас, или забастовка прекратилась?
— Дело в том, что даже забастовка во Франции строго лимитирована: она начинается, допустим, с 12.00 и ровно в 16.00 заканчивается. Поэтому ничто не могло им помешать прийти на спектакль.
— Вы в интервью сказали: «Мы с режиссером Стефаном Брауншвейгом понимали друг друга, но были по разные стороны баррикад». Можете пояснить, что вы имели в виду?
— Да. В русском психологическом театре не принято буквально понимать текст пьесы. Это не школьный урок. Мы не играем слова, понимаете. Если в тексте пьесы написано «хохочет», необязательно хохотать. Мы привыкли к подтекстам, особенно играя Чехова! Мы знаем, что героиня может улыбаться, но внутри она плачет. Такой сложный подход, который предполагает, что актер самостоятельно плетет паутину или кружево из текста пьесы, находя в ней все новые смыслы, которые не выговариваются в тексте. Стефан с самого начала объяснил нам, что мы будем играть ровно то, что написано у Чехова. Причем надо сказать, что Брауншвейг — большой специалист по Чехову. Внимательно изучая чеховский текст, он пришел к выводу, что даже запятая или многоточие несут у Антона Павловича смысловую нагрузку. Поэтому ничего не нужно додумывать. Мы были шокированы. Мы чувствовали себя так, будто снова очутились за школьной партой. И моя актерская природа сопротивлялась до самого последнего момента, я видел в этом какойто подвох. Я думал: в этой простоте, которую предлагает режиссер, есть какой-то обман. Но, как оказалось, он был прав: тем самым смысловые каналы пьесы, заложенные Чеховым, оказались «прочищены» — и они заработали. Таким образом, текст стал для нас главным в работе. А также внимание к форме, к музыкальной структуре; словом, режиссер заставил нас заново посмотреть на этот абсолютно замусоленный материал. Конечно, мы ждали от него какой-то концепции, и поначалу он предлагал посмотреть на все происходящее через призму экологии. В самом начале пьесы доктор Астров действительно произносит монолог: «Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц…» А Елена Андреевна после монолога Астрова замечает, что «вы безрассудно губите леса, и скоро на земле ничего не останется. Точно так вы безрассудно губите человека». Связь между экологией и человеческими отношениями тут прозрачна: мы нещадно рубим корни, на которые должны опираться.
— Я вдруг понял, почему у нас так любят играть Чехова — именно потому, что актер имеет возможность бесконечно додумывать от себя… Скажу вам откровенно — я против засилья Чехова в нашем театре. Еще и потому, что у нас его играют как «наше все». Но это в некотором роде обман. Дворянский мир, а это, собственно говоря, и есть чеховский, погиб в 1917 году. И бессмысленно делать вид, что мы его наследники.
— Как вам сказать… Все-таки я настаиваю на универсальности Чехова, потому что в первую очередь он говорит о хрупкости человеческих отношений. Причем говорит довольно жестко, почти хирургически вскрывая их. И вот это мне кажется сегодня как раз очень актуальным, и это никак не может устареть… Как не устаревают и бесконечные интерпретации Чехова. И в этом смысле Брауншвейг, еще раз говорю, потряс нас своей простотой и буквализмом. Оказалось, что все очень современно, каждая строчка. Конечно, мы играем «Дядю Ваню» в современных интерьерах и одеждах, это — про нас сегодняшних. И зрители, безусловно, идут сегодня на Чехова не для того, чтобы увидеть, «как там у них было», у мужчин и женщин сто лет назад. Люди идут, чтобы понять про себя, про собственные проблемы.
— Мы вполне можем представить себе, как сложились судьбы Раневской, Лопахина, трех сестер, дяди Вани и других после революции 1917 года. Кому повезло, тот уехал; судьба остальных печальна. Может быть, об этом стоило бы говорить сегодня?
— Знаете, когда я играл в спектакле «Вишневый сад» Эймунтаса Някрошюса, там был потрясающий финал. Честно говоря, мы не сразу поняли, о чем он. Все герои остаются на заднем плане, впереди крутится такая детская вертушка, которая громко трещит, словно стреляет. А у всех актеров надеты ушки, как у зайчиков… Понятно, что всех героев в финале, как зайцев, постреляют… И останется лишь ветерок воспоминаний об этих людях. Някрошюс признавался нам, что ему не давало покоя одно детское воспоминание — о том, как его отец однажды на его глазах убил зайца. Ружье достал и из окна подстрелил. И для Някрошюса это было сильнейшим переживанием, оно впечаталось в детскую память. И вылилось в итоге в этот образ. Так что идея, о которой выговорите, не прямо, но косвенно уже была реализована на сцене.