Татьяна Назаренко. Боль и слава
Эрмитаж, Гран-Пале, Гуггенхайм... Татьяна Назаренко выставляется в Петербурге, Париже, Нью-Йорке. И конечно в своем родном городе, притом не только в Третьяковке. В девяностые ее фанерные персонажи цикла «Переход» украшали залы ЦДХ и Музея истории Москвы, затем объехали полмира. И все же Татьяна считает, что славой не обласкана и ее успех был всегда чем-нибудь омрачен. Всю жизнь она сталкивалась как с любовью, так и с нелюбовью, завистью, а порой предательством.
Одиночество — одна из самых страшных драм человечества. Всегда остро это чувствовала, хотя я очень компанейская, с удовольствием пою, танцую, веселюсь. При этом невольно подмечаю, как лежат руки у моего визави, как кто-то поднял бокал, вспоминаю, на какой картине видела похожий жест. Не знаю, сколько длится это состояние, в такие моменты чувствую себя полностью выпавшей из общего праздника. Потом стараюсь вовлечься в него, но мое одиночество... Чем дальше, тем оно сильнее. На эту тему я много писала. Да в общем-то все, что происходило в моей жизни, все мои страсти, переживания, разочарования и обманы — они все в картинках.
Первые воспоминания о себе как о художнике: раннее морозное утро, мы с мамой едем в детский сад на трамвае, я вожу пальцем по морозному стеклу. Вокруг люди: «Ой, как девочка рисует! Ой, какие зайчики! Как у нее здорово получается!» Мы тогда жили в коммуналке в роскошном доходном доме на Плющихе: изумительная лепнина на потолках, витражи на окнах лестничных пролетов — и сейчас могу их воспроизвести по цвету, по фактуре. Стены подъезда были расписаны сценами охоты — всадники на лошадях с гончими псами, а у соседки, моей учительницы музыки, в паркете даже сохранилось отверстие от мраморного фонтана. Думаю, в детстве многое определяют как раз такие вещи.
В четвертом классе учительница приглашала вести уроки рисования своего зятя, художника, и он как-то заметил бабушке: ваша Таня — очень талантливая девочка. Я уже тогда много рисовала. Мама, услышав о приеме в знаменитую художественную школу в Лаврушинском переулке напротив Третьяковки, принесла мои простенькие рисунки. Там сказали: «Готовьтесь к поступлению».
Папа — военный, много мотался по стране и писал маме письма: «Нина, надеюсь, переведут в Москву, но это только надежды. Так что рассчитывай на суровую жизнь здесь». Помню, его отправили служить на Чукотку, оттуда — на Сахалин. Меня не взяли из-за высокой детской смертности и чудовищных условий.
Одно из самых сильных потрясений — родители кидают вещи в грузовик, а я рыдаю. Бабушка, чтобы меня успокоить, говорит: «Пойдем смотреть пуговицы». Дома она высыпала из шкатулки старинные пуговички, а я их перебирала, воображала себе что-то, незаметно отвлеклась от своего горя. Когда поступила в художественную школу, а конкурс был огромным, бабушка в слезах убеждала родителей, что если увезут из Москвы, погубят мой талант. И я осталась с ней и маминой сестрой Натой.
Параллельно с художественной школой экстерном сдавала экзамены в Гнесинке, занимаясь с учительницей оттуда — той, у которой фонтан в полу был. У меня обнаружилось уникальное меццо-сопрано. Я мечтала стать певицей, но вскоре выяснилось, что голос очень быстро садится. Остался Суриковский институт — без вариантов.
— С бабушкой, судя по всему, у вас была особая связь?
— Человека ближе у меня не было, мама ужасно ревновала и переживала, что никогда не станет для меня тем, кем была бабуля. Она любила меня больше дочерей, оберегала, иногда спасала. В институте, в поездках в Казахстан на практику, я влюбилась в однокурсника. Влюбилась как кошка, а он не отвечал взаимностью. Я сочиняла безумные стихи: «День прошел, наполненный страданьем, напрасным страхом пред звонком».