Лев Прыгунов. Жизнь и игра
Сын очень скучал, интернатскую жизнь переносил плохо, а я пытался внушать ему: "Иначе нам не на что будет жить" - и опять куда-то летел зарабатывать. Хотя все равно деньги периодически заканчивались. Однажды Рома спросил: "Пап, а что мы завтра будем есть?" - и его слова меня будто за горло схватили.
Та история основательно осложнила мне жизнь, но если бы сдержался, это был бы уже не я, и потому — никакого сослагательного наклонения.
В 1962 году «Мосфильм» начал снимать с итальянским режиссером, одним из отцов-основателей неореализма Джузеппе Де Сантисом, первую в нашей стране совместную картину. В Советском Союзе она получила название «Они шли на Восток».
На одну из главных ролей, солдата Баццоки, не могли найти актера: американская звезда Энтони Перкинс попросил неподъемную для обеих студий сумму в миллион долларов, а присланный вместо него из США Питер Фальк... оказался со стеклянным глазом, чего никак не мог принять режиссер, считавший роль автобиографической.
Съемки, проходившие в Полтаве, остановились, месяц простоя громадной группы уже обошелся в солидную сумму, и тут Де Сантис увидел мои фотографии. Посмотрел два фильма, где я играл свои первые, но при этом главные роли, и решил встретиться.
На «Мосфильме» знали: меня почти всегда можно отыскать в кафе «Националь» напротив Кремля — я просидел там несколько лет. Ассистент режиссера прямо из «Националя» перевел меня в гостиницу «Москва», где ждал Де Сантис. Через полчаса разговора участь моя была решена, и в тот же вечер я поехал в Полтаву.
На следующий день начались съемки. В степи стояла изнуряющая жара, целыми днями приходилось, обливаясь потом, мотаться в полном обмундировании и с приклеенной щетиной, изображавшей трехдневную небритость, от которой ужасно чесалась кожа. Снимали одного меня, поскольку оставались только сцены с Баццоки. Измаявшись перед камерой, обедать я приходил последним и выстаивал длинную очередь к котлам с едой, косясь на отдельный удобный вагон, в котором ели итальянцы. Туда никого из наших не пускали: мы хлебали из железных мисок, сидя под тентом за деревянными столами.
В тот раз, о котором пойдет речь, мне единственному, кто работал перед камерой (и кому потом за всю роль с превеликим трудом отстегнули шестьсот рублей, особенно «впечатляюще» смотревшихся на фоне ста тысяч долларов, которые предлагали Фальку), места на лавке не досталось. Держа в руках миску щей, растерянно озираюсь, и тут кто-то из группы, показав на торчавший из земли кол, где когда-то крепилась дощечка от скамейки, крикнул: «Лева, садись!» Все захохотали, а я еще повернулся к злополучному вагону и увидел, что итальянская команда тоже смеется и будто показывает в мою сторону пальцами. От ярости потемнело в глазах, я швырнул миску с баландой, и меня понесло в какую-то неуправляемую истерику: катался по земле и материл коммунистов, кагэбистов и всю советскую власть! Потом встал, отряхнулся и спокойно поднялся в вагончик. С тех пор обедал только с итальянцами, нас обслуживали красивые девочки в коротких юбочках. Конечно, мое «преступление» заключалось не в словах, а в дерзком присоединении к иностранцам — в том, что «перешел за флажки», совершил ПОСТУПОК.
— В детстве и юности вы как жили?
— Больше всего, конечно, досталось маме. Понятно, что в войну бедствовали. Отец — на фронте, а мы с мамой и старшей сестрой Ириной голодали в Алма-Ате, где родители поселились когда-то после долгих скитаний. Несколько раз нас обворовывали, причем самой страшной была кража карточек. Однажды утром собирались картошку копать, вышли — а ночью кто-то ее выкопал, подчистую. Мама упала на землю и зарыдала. Я маленьким был, еще не ходил в школу, но уже все осознавал. Вдобавок к нашим лишениям я, постоянно недоедавший, переболел всеми возможными детскими хворями. Помню еще, лейтмотивом военных лет был жуткий вой голодных зверей, который каждый вечер поднимался в располагавшемся по соседству зоопарке. Заслышав его, я в ужасе убегал в дом.
Как только закончилась война, стал ждать отца. Мама говорила, что вернется позже — его, дошедшего со своим взводом до Калининграда, направили в Маньчжурию, — но я по нескольку раз в день выходил на улицу и вглядывался в даль. Наконец папа вернулся, но вскоре его, биолога, до фронта работавшего в научном отделе городского музея и никогда не скрывавшего своего отношения к выскочке Трофиму Лысенко, отправили в настоящую ссылку: назначили директором детского дома для детей врагов народа в павлодарской пустыне, в двухстах километрах от китайской границы. Перед отъездом родители продали наш домик, но спустя несколько дней грянула денежная реформа и мы остались без средств.
В детдоме жило около ста мальчишек всех национальностей: русских, поволжских немцев, крымских татар, чеченцев, ингушей, евреев, украинцев — отощавших, завшивленных, к тому же половина болела туберкулезом. Прежний директор сек их бичами и заставлял работать на себя. На всю школу — одна учительница.
Отец велел воспитанников обрить наголо, созвал женщин из поселка проварить в чанах и прогладить одежду детей, чтобы вывести вшей. Позаботился о питании ребят, заинтересовал их учебой. Но тут сестра заразилась туберкулезом. Мать увезла нас с Ирой обратно в Алма-Ату. Справедливо полагая, что власть пожалеет ребенка, а офицеру, прошедшему две войны, даст возможность соединиться с семьей, она писала по нескольку писем в день — Сталину, Молотову, всем, кому можно, — чтобы мужу разрешили вернуться. Папу в итоге отпустили, и он устроился учителем биологии в одну из центральных школ, мама в другой преподавала литературу.
В школьном здании нам дали якобы на время маленькую комнатку, куда раньше ставили ведра и швабры. Там мы прожили семь лет. Выше этажом находился биологический кабинет, в котором отец работал чуть ли не до утра, а потом преподавал ученикам. «Как жалко, что нужно спать не меньше четырех часов», — вздыхал он.
Папа водил школьников, которые его обожали, в походы по горам. В то утро, совсем рано, когда мы еще спали в палатках, отец один отправился смотреть гнездо лилового дрозда — редкого в тех краях пернатого, которого называют «синей птицей». Вскоре в лагерь прискакал казах с криком «Рус, мертвый рус!» Мы бросились туда, куда ушел отец, и увидели его — упавшего со скалы, всего в ссадинах, переломанного. Он был еще жив, но говорить уже не мог. На моих глазах папа умер. Сделали с ребятами носилки из палок и куска палатки и снесли его вниз.
Отцу было всего сорок пять, физически крепкий, ловкий — что с ним случилось? Причина гибели так и осталась неизвестной. Хоронил его весь город, хотя лично знали только коллеги-биологи, и это пышное прощание усиливало странность произошедшего.
Мне едва исполнилось десять, но папа успел сильно повлиять на меня. Как и он, я сходил с ума по бабочкам, птицам, по всему, что летает, бегает, ползает. Несметное количество времени провел в горах, в степях. В школе учился во вторую смену, поэтому в пять утра вставал, брал западню и шел в горы ловить птиц, а к двум часам возвращался, весь мокрый от пота или дождя.
Мою комнату от класса отделяли всего пятнадцать шагов, но не было ни одного урока, на который не опоздал бы. Когда появлялся, одноклассники смеялись. Но я относился к этому спокойно, потому что уже тогда чувствовал себя свободным. Коллектив ненавидел подсознательно. Одиночка, вольный человек. Правда, когда в школе ставили какой-нибудь спектакль, мне давали в нем одну из главных ролей, а в пионерском лагере назначали капитаном баскетбольной команды (это была самая популярная игра в Алма-Ате). На первом месте у меня тогда стоял спорт: баскетбол, гимнастика, даже боксом предлагали заниматься. Шикарно катался на коньках, вот только собственных не имел — мама думала лишь о том, чтобы накормить детей и чисто одеть, поэтому коньки и лыжи выпрашивал у приятелей. Если удавалось прокатиться на чьем-нибудь велосипеде, тоже показывал высший класс.
Но в тринадцать лет случился приступ аппендицита, в ходе операции занесли инфекцию, уже дома развился перитонит, опять забрали в больницу. Откачали чудом. Полгода ходил с палочкой на всякие процедуры, спортом, естественно, не занимался и интерес к нему потерял. За время «инвалидности» прочитал множество хороших книг, стал учиться живописи, а лет в шестнадцать увлекся классической музыкой. Но любовь к природе перетягивала, и я поступил в местный педагогический институт на биофак.
Однажды проходил мимо актового зала и увидел — что-то репетируют, оказалось, пьесу Михаила Светлова «Двадцать лет спустя». Зашел, сел, студенты так бездарно играли, что я не выдержал — выкрикнул им пару реплик, и меня выгнали. Спустя некоторое время ко мне в институте подошел какой-то парень, мол, не я ли тогда «выступал», и попросил заменить в их постановке заболевшего исполнителя. Выучить роль предстояло за два дня, я согласился. Никакой ответственности ни перед кем не чувствовал, поэтому на сцене расслабился, забывал слова, даже мизансцены, импровизировал и срывал аплодисменты. Потом ребята доверили мне главную роль. Справился я с ней намного хуже, поскольку теперь очень старался. Но несмотря ни на что, играть, находиться на сцене понравилось...
Тогда же понял, что самодеятельность меня не устраивает, надо учиться профессии. Никому не сказав, что задумал поступать на актерский, после второго курса пединститута уехал в Ленинград. Там были любимая классическая музыка и классическая архитектура, которой я тоже увлекался. Но главное — Эрмитаж, а в нем — третий этаж с импрессионистами!
В Ленинград приехал задолго до экзаменов в театральный. Ходил по музеям, на концерты, ночевал у знакомых — бывших маминых учеников, однако быстро завел приятелей и переселился к ним. В ЛГИТМиК поступил довольно легко. Учился в одной группе с Сережей Дрейденом, Ильей Резником, будущим поэтом-песенником — с ним мы слыли лучшей фехтовальной парой на курсе, с Володей Михайловским и Олегом Беловым, оба до сих пор мои близкие друзья. Еще с Антониной Шурановой, она вышла замуж за Сашу Хочинского, и мы с ним стали приятелями. Помню, делали курсовой спектакль по чеховской «Чайке», я играл Треплева, Тоня блестяще — Аркадину (у меня была любимая сцена с ней из второго акта, посмотреть которую приходили с других курсов), Резник — доктора Дорна, и до сих пор я не видел лучшего исполнения этой роли.
Руководитель курса Татьяна Григорьевна Сойникова больше всего времени уделяла нескольким студентам, и я попал в их число. Она уверяла нас, что «театра сейчас нет», всех режиссеров, включая Георгия Товстоногова и Николая Акимова, поругивала, но заметила: «Есть, правда, один мальчик в Москве. Толя Эфрос. Может, он что-нибудь сделает». Не подозревал я, что совсем скоро буду работать с этим талантливым человеком.
Уже живя в Москве, как-то встретил на «Мосфильме» Олега Ефремова. Он сразу: «Видел тебя в «Увольнении на берег» и «Утренних поездах», ты мне понравился, иди к нам в театр». Ответил, что буду счастлив с ним работать. «Только у нас демократия, — уточнил как бы извиняясь Олег Николаевич, — актеры все вместе решают, кого брать. Но ты выдержишь!» Дал в помощь двух замечательных артистов — свою жену Аллу Покровскую и Геннадия Фролова, и мы принялись репетировать отрывок для показа.
В назначенный день вся труппа «Современника» собралась в каком-то странном помещении театра, чуть ли не в коридоре. Почти все еще до начала показа демонстрировали свое равнодушие к новичку, некоторые даже откровенно хамили. Я сдуру согласился все-таки сыграть отрывок, но коллектив меня, конечно, не принял. Позже подошел Лелик Табаков, не хотевший, как мне объяснили, чтобы Прыгунова взяли в «Современник», поскольку мы оба могли претендовать на одни и те же роли: «Старик, понимаешь, ты не нашей школы. Но я говорил о тебе Толе Эфросу. Он берет тебя не глядя».