Всеволод Вишневский
1.
Всеволод Вишневский — это, конечно, ужас, летящий на крыльях ночи. И даже я, со всей моей пристрастностью к советскому периоду русской литературы, почти не нахожу, за что его похвалить. Если он и представляет интерес для сегодняшнего исследователя, то прежде всего как топорный исполнитель топорных предписаний: в изучении этого ремесла есть свой интерес и даже своя актуальность, но предмета для критики тут нет.
Самый красноречивый пример, конечно, это «Незабываемый 1919-й» — худшая из его пьес, которой он придавал исключительное значение: торопился закончить, напечатать, свеженький «Новый мир» за декабрь 1949 года с пылким автографом отнес лично в кремлевскую приемную, к окошечку, где принимали письма. Поздравил, стало быть, с 70-летием. Ответ не заставил ждать: уже 8 марта 1950 года был опубликован указ о новых сталинских премиях, премия первой степени — ему. Пьеса и так была чудовищная, а для фильма Михаила Чиаурели он еще внес туда поправки, актуализирующие содержание, и вот это уже совсем нельзя смотреть, даже в общем контексте «эпохи малокартинья». Правда, соавтором сценария числится Александр Филимонов, на чьей совести свежайшие поправки, внесенные уже после смерти драматурга. Там почти нет собственно Гражданской войны, зато есть ужасный русофоб Черчилль, желающий погубить не революцию даже, а Россию как таковую. Ну а что вы хотите, эпоха требует! Только что он был союзник, теперь сказал Фултонскую речь, мы опять против всего мира, и единственная надежда осажденной России — конечно, товарищ Сталин! Робкий, зашуганный Ленин в исполнении Павла Молчанова только и ждет, пока красивый, демонический Сталин-Геловани наведет порядок, спасет Петроград от Зиновьева, вдохновит на борьбу местный пролетариат и наставит на ум интеллигенцию. Черчилль больше всех боится Сталина, только о нем и говорит. Занятно, что Сталин и Черчилль, так недавно дружелюбно позировавшие фотографам в Ялте, — оба на момент создания фильма живы; Сталин в 1919-м — орел молодой, а Черчилль¸ в роли которого мучился великий Станицын, — тогда уже глубокий подагрический старик, даром что старше Сталина на какие-то пять лет, а Ленина младше на четыре. Сталин, посмотрев эту невыносимую агитку, сказал раздраженно: «Нэ так все было. Савсэм нэ так!» — но, по свидетельству Хрущева, пересматривать картину любил, особенно ему нравилась сцена, когда он едет на бронепоезде, невозмутимо куря трубку под обстрелом. Пули уважают, не долетают.
А если бы сказали Вишневскому, что товарищ Сталин перегибал и вообще злодействовал? Вишневский, думаю, и тут все переделал бы в соответствии с духом времени. А если бы узнал, что и товарищ Ленин был не во всем прав? Вот тогда бы не переделывал, нет. Тогда бы он честно умер. Собственно, он так и поступил 28 февраля 1951 года, едва отметив 50-летие. Думаю, он что-то начинал понимать — отсюда его вялость в последние годы, неспособность работать, переутомление. Верить-то он верил, но энтузиазма уже не испытывал — общее разочарование коснулось и его.
Он всегда придавал себе колоссальное значение. Тщательно датировал письма, подкалывал их копии в свои архивные папки. Вел с членами редколлегии (редактировал «Знамя») тщательно хранимую в секретариате переписку по множеству поводов. Все свои распоряжения, озарения, идеи тут же оформлял в виде записок. Отсылал таковые записки писателям-коллегам, Федина, сочинявшего трилогию о Гражданской войне, заваливал книгами и статьями из своего архива, следил, чтобы он с ними тщательно знакомился, описывал знамена и обмундирование Первой конной в мельчайших деталях… Поощрял авторов журнала, внимательно следил за творческим процессом, помогал литературой по теме. Рецензию на вторую серию Ивана Грозного на шестнадцати машинописных страницах зачитал лично Эйзенштейну! — и несчастный Эйзенштейн, мизинец которого был гораздо умней Вишневского, выслушал уважительно и сказал: как жаль, что Всеволод Витальевич не будет этого печатать. Ведь это лучшая его проза. Зачем сказал? То ли в такой хитрой форме попросил не печатать (фильм считался неготовым, после беседы со Сталиным Эйзенштейну дали возможность переделать вторую серию и закончить третью), то ли трезво оценил прозу Вишневского. Она ужасна. Если в драматургии еще случаются просветы, то проза — ну, каждый желающий может оценить этот набор идейно правильных междометий, в сети все есть. «Сибирцы подходят: цепями, вперебежку. Интервалы по фронту — три шага. Примолкли все. Тихо. Тут у одного зубы застучали. Слышно, как снег скрипит. Командиры матросские — старые, бывалые — ловят глазом, чуют нутром: опередить сибирцев надо, ожечь их прежде, чем „ура“ начнут. С „ура“ легче идти, а если их раньше стегануть — труднее им наступать будет.
Братки лежат, левыми локтями под собой ямки буравят. Кто понервнее — курок поставит, чтобы не дернуть раньше других. Полковой пес, взятый с крейсера, стал подскуливать. Цыкнули — умолк. Пулеметчикам из резерва горячие чайники лётом тащат: кожуха пулеметов прогреть надо. И вот — с фланга: „По противнику! Постоянный! Пальба рот-той!“
Старый унтер голос дал — что в тринадцатом году на плацу у Исаакия:
— Рот-та!
Подождем… На выдержку берет…
— Пли!
Эх, плеснули! Ох, капнули! С елей снег посыпался…»
Автор был верен себе и писал в этом духе все, включая эпопею «Война», которую так и не окончил. Аналогичным кавалерийским наскоком действовал он и в литературной критике, и в издательской политике, разрывая со всеми, кто казался ему недостаточно идейным. С Мейер хольдом порвал, когда тот принял к постановке пьесу Эрдмана «Самоубийца». Эрдман не наш, Эрдман тащит вправо! И причиной его депрессии, вероятно, было то, что верх брали не идейные, а — приспособившиеся. Этого он не мог не видеть, ибо они оттесняли и его. И что-то даже трогательное было в его запоздавшей на 20 лет верности идеям и методам Первой конной: он был человек двадцатых, хороши они или плохи, а вокруг уже были люди сороковых. (Люди тридцатых постепенно друг друга перестреляли, и в пятидесятые их уже почти не было.)
2.
Биография его была удивительно прямой, редкой по тем временам: все колебались, перековывались, а он летел ровно, маленький, круглый и твердый, как пушечное ядро. Он был, между прочим, из непролетарской, интеллигентской среды, сын инженера, учился в Первой СанктПетербургской гимназии (ныне школа 321), истории учил его Василий Григорьевич Янчевецкий, впоследствии писатель В. Ян, переживший его на три года. У Яна была своя педагогическая теория, изложенная в брошюре «Что нужно сделать для петербургских детей»: скаутские лагеря, военные тренировки, футбол, все это в обстановке самой романтической, с чтением Буссенара, с долгими увлекательными путешествиями по питерским окрестностям, с тренировками и раскопками… В четырнадцатом году гимназисты массово сбегали на фронт, некоторых ловили и заворачивали, но Вишневскому повезло. Он дошел до фронта с лейб-гвардии егерским полком, успел побывать в двух боях, но тут его узнал полковой священник, прежде преподававший у них в гимназии Закон Божий. Он настоял на отправке 14-летнего гимназиста в тыл — а через три дня его роту выбило почти сплошь, уцелели 12 человек. Об этом Вишневский узнал в Петрограде, из письма однополчанина Семена Кабанова — тот отвечал младшему другу на поздравление с Пасхой и подарки, которые все достались ему одному.