Иконография детства
Таня Рауш: по ту сторону фотографии
Петербургская художница Таня Рауш (род. 1968), широко известная в узких — скорее литературных, нежели артистических — кругах, занимается всего одной, но очень большой темой: вот уже четверть века она переводит фотографии детей в картины о вечности и времени, смерти и бессмертии.
Этот текст — часть проекта «Обретение места. 30 лет российского искусства в лицах», в котором Анна Толстова рассказывает о том, как художники разных поколений работали с новой российской действительностью и советским прошлым.
Первый шаг младенца есть первый шаг к его смерти, и часто он, младенец, или даже его первый шаг бывает запечатлен в фотографии, а фотография как таковая, если верить философии несколько более изощренной, нежели козьма-прутковская, есть аллегория смерти, поскольку сохраняет на пленке или в цифре момент, оставшийся в прошлом навсегда, умерший. Впрочем, козьма-прутковский афоризм можно понять и в том смысле, что с каждым шагом и в каждую секунду ребенок в нас умирает, и эта ежесекундная утрата есть та трагедия, из духа которой рождается искусство. Как сказано в «Докторе Фаустусе», «хотя художник всю жизнь остается ближе к своему детству, чтобы не сказать: более верным ему, чем человек, поднаторевший в практической деятельности, хотя он, в противоположность практику, можно смело сказать, куда дольше пребывает в чисто человеческом, задорно-радостном состоянии мечтателя-ребенка, его путь от нетронутого младенчества до поздних, непредвиденных фаз становления бесконечно сложней, извилистей и для наблюдателя куда страшнее, чем путь заурядного человека, для которого утрата детства, конечно, не так болезненна».
Таня Рауш коллекционирует изображения детей: фотографирует сама, выбирает снимки из семейных архивов, покупает старые карточки на барахолках и аукционах. И переводит фотографии в живопись так, что в переводе теряется все сиюминутное и проступает сущностное. Кургузые пальтишки, меховые шапочки, валенки с галошами, сандалики с носочками, рейтузы, чулочки, салазки и лошади-качалки, пупсы и мишки, судорожно прижатые к груди как последняя защита и опора,— те атрибуты времени, что пойманы на снимках, сохраняются и в картинах. Но дети, часто являющиеся на золотых иконных или облачных апофеозных фонах, из своего конкретного времени выпадают. Выпадают они и из земной реальности, теряют объем и цвет, уплощаются и развоплощаются, попадая в реальность другого порядка. Акт перевода равен акту трансфигурации: выхваченные из смертного существования, они преображаются к жизни вечной.
Изысканность жемчужно-облачных колоритов не должна обманывать: она не столько от визуальной онтологии детского портрета, не от рубенсовских светлых кудряшек, удивленных глаз и серебристого атласа, не от пухлых путти елизаветинского барокко и не от трепетных гармоний Валентина Серова, сколько от завороженности работой времени, стирающего фреску и высветляющего фотографию, и от желания предвосхитить эту работу, заранее придать живописи облик руины. Здесь вовсе не праздничная, а погребальная, потусторонняя, метафизическая белизна — снимки детей времен войны, волнующие художницу более всего, как правило, темные и мрачные, при транспонировании в живопись обретают меланхолическую предсмертную бледность. На фотографиях дети смотрели в объектив — теперь они глядят на зрителя в упор, очами без зрачков, глаза в глаза, глаза в душу, словно бы хотят пробиться взглядом сквозь толщу времени и требуют ответа. Это строгий взгляд ангела. Это трагический взгляд человека — обреченного на изгнание из рая детства, перед лицом катастрофы, перед лицом взросления и всего, что за этим следует. И напряжение взгляда превозмогает земное и смертное.
Рауш — из обрусевших немцев и по отцовской, и по материнской линии: петербургская разночинная интеллигенция, врачи и инженеры; согласно семейным преданиям, кто-то из родственников окончил Училище технического рисования барона Штиглица, но эти следы теряются во тьме времен. Сама она училась не в разночинном Штиглице, а в благородной Академии художеств, на факультете живописи, куда легко поступила из Средней художественной школы, а после академии ее так же легко приняли в Союз художников. СХШ, АХ, СХ — первые стадии профессионального пути, пути в советскую художественную аристократию, были пройдены в годы перестройки и в 1990-е, когда советская художественная аристократия доживала последние дни. И перестроечный, фрондерский выбор мастерской Василия Соколова, казавшейся тогда вершиной академического либерализма, поскольку правоверный соцреалист Соколов придерживался пластовской пленэрности и сторонился мыльниковского натужного маньеризма, не облегчал положения. Однокашники уходили из профессии — ее спасло перестроечное воцерковление: вместе со своим приходом она включилась в борьбу за Чесменскую церковь, где с конца 1970-х помещался филиал Военно-морского музея, и когда храм передали епархии, взялась (совместно с Алексеем Белавиным) за воссоздание давно утраченного фельтеновского иконостаса.