Коллекция. Караван историйЗнаменитости
Василий Ливанов: «Если бы отец увидел этого русского, он был бы счастлив», — сказала дочь Конан Дойля, посмотрев моего Шерлока Холмса
Нет ничего выше дружбы. Даже Шекспир ценил ее выше любви. Ведь любовь может быть без взаимности, а дружба - нет. В этом году 80 лет нашей дружбы с Геннадием Гладковым. Мы всю жизнь были горой друг за друга. Через многое прошли. У меня нет ни одной картины, которую бы я поставил без Гениной музыки. Наша дружба освободила нас от чувства зависти, мы вдохновляли друг друга и продолжаем это делать по сию пору.
Василий Борисович, в июле вам исполняется 88 лет, это такая дата замечательная!
— Она еще и веселая. Такие двойняшки как два человечка рядом. Есть в этой дате что-то забавное или даже загадочное.
— А с какого возраста вы себя помните? Можете поделиться воспоминаниями?
— Лет с двух. Мороз, зима, вокруг много женских смеющихся лиц, меня держат на руках и говорят: «Ну, поцелуй ее, поцелуй ее». А передо мной, тоже на руках, маленькая девочка. И я тянусь к ее круглой щеке. И вкус этой холодной щечки я помню всю жизнь. Это первое живое впечатление...
Потом, я помню, война, мы плывем на пароходике по Волге. Очень много детей на верхней палубе, вдруг в небе появляются два фашистских самолета. Один сбросил бомбу уже улетая, а второй кружил над нашим катером и бомбил дважды. И ни разу не попал! Я видел, как он снижался в пике, даже рассмотрел его силуэт в кабине. Вода рядом с нашим пароходиком вставала высоченными фонтанами. В течение всей жизни перед моими глазами и перед глазами моей Родины время от времени возникает черный силуэт фашистского подонка в кабине пикирующего бомбардировщика, и каждый раз он пытается попасть, чтобы поубивать детей. И каждый раз у него не получается. И я свято верю, никогда не получится.
Одно из памятных впечатлений моего детства — это встречи с загадочным Вольфом Мессингом в свердловской в гостинице «Урал», где я жил в эвакуации с мамой и моей сестрой Наташей, маминой дочкой от первого брака. Мессинг внешне сразу же привлекал к себе внимание: взгляд, как будто обращенный внутрь, на руках видны синие вздутые вены, на голове черные кудри, словно шапка.
Помню, женщины как-то ему сказали:
— Как же несчастна ваша жена! Ей никаких мыслей от вас не скрыть. Вы всегда знаете, о чем она думает.
— Моя жена очень счастлива. Она думает то, что я захочу.
Уверен, он не соврал: у его жены, круглолицей и улыбчивой, всегда был совершенно счастливый вид.
— Мессинг кому-то делал предсказания?
— Женщинам, которые долго не получали писем с фронта. И никогда не ошибался. Если он говорил: «Ваш муж жив, скоро придет письмо» — так и случалось...
В 1943-м мы вернулись из эвакуации в Москву. Я пошел в школу и познакомился там с Геной Гладковым. В этом году 80 лет нашей дружбы с этим гениальным композитором, и это на самом деле грандиозное личное событие и действительно для нас большой праздник... Я поступил в районную 170-ю московскую школу сразу во второй класс, первый учился дома. Геня был старостой нашего класса, что говорит о его характере — он был очень боевым и справедливым.
Еще учась в школе, я начал сочинять стихи, романсы, серенады, заздравные песни, а Геня перекладывал их на музыку. Так что наше с ним совместное творчество началось с молодых лет.
Уже снимаясь в фильмах и будучи профессиональным актером, я решил попробовать себя в режиссуре и поступил на Высшие курсы режиссеров кино к Михаилу Ильичу Ромму. В конце учебы Михаил Ильич меня спрашивает:
— Что собираешься делать на диплом?
— Я еще не решил. Вот сейчас снял мультфильм по своей сказке и с музыкой своего друга композитора Гладкова.
Это была первая музыка, которую Гладков написал в художественном кинематографе.
Ромм сказал:
— Покажи.
— Но это же мультфильм, Михаил Ильич.
— Вася, сделать хороший мультфильм иногда гораздо труднее, чем сделать художественный фильм.
Я показал и получил диплом с отличием. И тогда еще отметили Генину музыку, что она не аккомпанирует картине, а является органически частью фильма, входит в него и неотрывна от ткани самого фильма. Так получилось, что я привел его через мультипликацию в кино. У меня нет ни одной картины, которую бы я поставил без Гениной музыки. Всегда это музыка Гладкова.
Мне с ним очень повезло. Он очень верный и справедливый человек. А еще с замечательным чувством юмора. Этот юмор проявляется в музыке к «Бременским музыкантам». Такое невозможно написать без юмора, это характеризует его ярче всего.
— Ваша дружба была когда-нибудь на грани разрыва?
— Никогда. Мы всю жизнь были горой друг за друга. Через многое прошли. Детство наше было опасным. Мальчишками мы сбивались в огромные ватаги, компании, стаи. Дрались двор на двор, улица на улицу. Нас забирали в милицию. Мы влипали в самые разные истории. Как-то Геньку Гладкова страшно ранили. Удар ножа прошел над ключицей и, к счастью, миновал артерию. Он чудом выжил. Парень, который его чуть не убил, сел в тюрьму...
Дома мы с Генькой были интеллигентными мальчиками, а во дворе становились шпаной. Улица после войны принадлежала мальчишкам. В городе мужчин было меньше, чем пацанов, ведь шла война. Из уличных мальчишек образовывались стихийные общества, на которые накладывал лапу криминальный мир. Старшие подбивали младших на темные дела. Как-то мне приказали: «Будешь таскать у отца папиросы и приносить нам». Я, конечно же, отказался. Как предать отца? Как его подвести? И тогда они велели пятерым моим ровесникам из нашего двора под страхом расправы с ними меня избить. Мне разбили лицо, и избитого до полусмерти столкнули на уголь в люк, ведущий в котельную. Когда я поправился, то расквитался с обидчиками, встречаясь с ними поодиночке. Не тронул только мальчишку по прозвищу Кавалерия, ведь он, когда дрался со мной, жалея меня, плакал.
Мы с Гладковым окончили семь классов в районной школе и ушли. Он хотел поступить в летное училище, но по здоровью не подошел и пошел в химический техникум, а я поступил в художественную школу. Окончив химический техникум, Генька год работал на заводике при Научно-исследовательском институте химических удобрений и ядохимикатов. Это был вновь организованный институт, и когда на выход повесили название НИИХУИЯ, собралась хохочущая толпа. Потом поспешили сменить название института, он стал называться НИИХПИЯ — химических продуктов и ядохимикатов, что звучало получше. Я иногда ходил встречать Геньку после смены, на нем лица не было. Он был начальником рабочей смены, очень уставал. А потом все-таки нашел свою дорогу — поступил в музыкальное училище, окончил его, а следом и консерваторию. И был счастлив, ведь музыка — это его жизнь, еще со школы. Ему, по его словам, как будто кто-то с небес временами наигрывает. Гладков мне говорил: «Знаешь, нужно слышать музыку оттуда, которую там играют. Вот не пишется, не пишется, а потом вдруг приходит...»
Именно из послевоенного детства мое понимание, что нет ничего выше дружбы. Даже Шекспир ценил ее выше любви. А почему? Ведь любовь может быть без взаимности, а дружба без взаимности не бывает. Она вдохновляет. Наша с Генькой дружба освободила нас от чувства зависти. Потому что Генька делал в искусстве очень примечательное, изумительное, я восторгался и думал: «Здорово! Я тоже постараюсь сделать что-то, тебя порадовать, удивить». И он на меня так же смотрел. Поэтому у нас не было чувства зависти, и даже наше соревнование носило характер взаимных стимулов, мы вдохновляли друг друга и продолжаем это делать по сию пору. В «Медном всаднике России» — последней нашей совместной работе, которую я снял по своему сценарию, тоже музыка Гладкова, как во всех моих фильмах и мультфильмах. И «Синяя птица», и «Дон Кихот возвращается», и многие другие — это все Гладков. У него наследственный дар. Он ведь из семьи музыкантов. Его дед по матери аккомпанировал Лидии Руслановой. Отец был изумительным музыкантом и солистом оркестра Александра Цфасмана. Так что Геня — наследственный музыкант.
— А вы — наследственный артист. С чего началась актерская династия Ливановых?
— Первым был мой дед Николай Александрович. Он совсем молодым попал в Симбирск из нашей станицы Анненской, увидел театральное представление и был потрясен настолько, что понял: без театра жить не сможет. Хотел уйти в артисты, но его отец не отпускал. У прадеда моего Александра Николаевича в Симбирске была мануфактура, которая шила паруса, свой магазин. И он сказал сыну: «Не мечтай об актерстве. Ты единственный сын и наследуешь мое дело». Но Господь распорядился иначе.
Прадед купил баржу на Волге, собрал всех-всех друзей молодости, с кем работал, накрыл на берегу огромную поляну, цыган позвал, и они стали гулять. Остановиться он не мог, и когда у него кончились деньги, поскакал домой, чтобы взять еще. Скакал по краю берега, тот вдруг обломился. Прадед с лошадью полетел в воду. Были предположения, что утонул он, спасая свою любимую лошадь. Прабабка Надя, овдовев, продала баржу с мануфактурой и жила на эти деньги, а Николай Александрович ушел в артисты. Сохранилась справка волостного управления: «Отпустить крестьянина Николая Ливанова в актеры».
— Какое у него было амплуа?
— С возрастом он прославился в ролях благородных отцов, ведь у него была представительная яркая внешность. Возил с собой сундук костюмов и обуви. Тогда в антрепризах так полагалось. Он всю Россию объехал. Играл в провинции даже с Мамонтом Дальским, но до такого профессионального уровня еще подняться нужно было. Я потом нашел сколотые его золотой запонкой рецензии из разных газет разных городов — все положительно писали об игре Николая Извольского.
— Почему он взял псевдоним?
— Как-то в начале карьеры антрепренер ему сказал:
— Фамилия твоя не годится. Слишком просто. Ливанов — это не фамилия для актера. Возьмешь псевдоним.
— Что ж, извольте!
— Ну, вот уже и псевдоним есть. Будешь Извольский.
В театральном мире дед стал легендой. В 30-е годы он осел в Москве. Два года играл у Корша, два — в театре Струйского, сейчас это филиал Малого театра. Потом пришел в театр к Завадскому, а оттуда к Берсеневу в Театр Ленинского комсомола. Здесь он и закончил свою карьеру, играя вместе с легендарной Серафимой Бирман.
— Это правда, что вас воспитывал именно дед, а не отец?
— Чистая правда. Отец служил мне примером во всем, но он был очень занят, много работал. Дед растил меня, прививал жизненные навыки. Он умер, когда мне было 14 лет.
Дед меня очень любил. От него ко мне прямо волна любви шла, хотя никогда не сюсюкал со мной. Могучий человек, он воспитывал во мне мужской характер и представление об окружающем мире. Сам никогда ничего не выдумывал об этом мире. Стол — это стол, любимая женщина — это любимая женщина. Он жил ясно, реальной жизнью.
Характер — это самое важное, так он считал. Работал над моим. Играл со мной в шашки и никогда не проигрывал. Я рыдал. Он никогда не поддавался. Это была школа. Я научился проигрывать и перестал рыдать. Переживания мешали желанию выиграть. И я выиграл в конце концов. Тогда дед сказал: «Все, ты научился проигрывать и победил!»
Когда мне было одиннадцать, дед пошел со мной в Третьяковку. Он подвел меня к картине Репина «Бурлаки на Волге». Спросил:
— Тебе это нравится?
— Очень.
— Это говенная картина.
— Почему?
— Во-первых, это не бурлаки, а сволочь. (Люди с волока — случайные, не сезонники, беглые, всякие уголовники, которые приходили деньги зарабатывать, нанимались на сезон. — Прим. ред.) Смотри, как молодой парень в лямке мучается. Таких у нас не было. Хозяин бы выгнал. Работать надо, а не мучиться, — это был его завет.
— Когда ваш отец решил стать артистом, дед его поддержал?
— Да. Он сказал: «Если хочешь быть настоящим артистом, иди во МХАТ. Это наша русская национальная школа актерская». И тот пошел, хотя его звал друг Всеволод Мейерхольд. В актерской профессии отец стал очень успешным. Орденоносец, четыре Сталинские и две Государственные премии. Первая премия за фильм «Минин и Пожарский», который в 1939 году снял Пудовкин, а отец сыграл князя Пожарского.
В его жизни кино было, но до конца он оставался верен МХАТу. Он, конечно, был великим артистом. И вокруг были такие же глыбы. Я 37 раз смотрел спектакль «Мертвые души», где отец играл Ноздрева, Тарханов — Собакевича, а Топорков — Чичикова. Помню, как открывался занавес, и в профиль к залу сидел Топорков. А прямо лицом к залу на диванчике — Михаил Михайлович Тарханов (Собакевич). Они не двигались и ничего не говорили. Тарханов — Собакевич смотрел в зал. В зале начиналось хихиканье через три минуты. Потом это хихиканье перерастало в смех, потом в хохот, потом в гомерический хохот и овацию. Вот это была магия искусства! Зритель понимал, что перед ним сидит тот самый Собакевич, который написан у Николая Васильевича Гоголя. Вот это актерская тайна. Станиславский, подписывая отцу свой портрет в 1936 году (а умер Константин Сергеевич в 1938-м), написал: «Берегите тайну русского артиста». Это такая сила перевоплощения, такая внутренняя энергетика. Этим владели отец и его коллеги.
В том, что он будет верен МХАТу, отец поклялся на могиле Станиславского, своего учителя, и клятве своей не изменял. Когда во МХАТе начались конфликты, ему предлагали возглавить Театр Пушкина, но он не согласился. Ушел он из МХАТа, только когда туда пришел Олег Ефремов. Отец сказал: «Я никогда не работал в театре «Современник», тем более в его филиале». Когда отец заболел, он повесил над своей кроватью огромный портрет Станиславского.
Мой отец — верный человек, это была его черта и по отношению к театру, и к учителю, и по отношению к маме. Когда я делал о нем фильм, коллега отца Ангелина Осиповна Степанова, звезда МХАТа, вспоминала: «Боже мой, женщины просто падали в обморок от него. А он был верен своей жене. И все тут».
А еще он разносторонне талантливым был. Говорил о себе шутя: «Я же художник. Актер — это мое хобби». Вообще, он рисовал очень много, у него тысячи рисунков. Он же перерисовал всех мхатовцев, всех абсолютно, и не только актеров. В день своей кончины был принят в Союз художников.
Отец дружил с Кукрыниксами — Куприяновым, Крыловым, Николаем Соколовым. Они его уговаривали:
— Боря, иди к нам четвертым.
Он сказал:
— А как же мы будем называться, Кукрыниксыли? — и хохотал.
— Каким был ваш дом?
— Очень гостеприимным. Нам повезло: директор ресторана Лонгиноз Стажадзе был поклонником артиста Бориса Ливанова, отец мог заказывать что-то из грузинской кухни, и красавец грузин Серго все приносил прямо в дом: разные грузинские блюда и обязательно боржоми. До сих пор боржоми для меня лучшая вода. Гости нашего дома чрезвычайно ценили такое застолье. Отец говорил, что за нашим домашним столом, без преувеличения, побывала вся советская культура — актеры, режиссеры, писатели, поэты, художники, военные.
Обычно один, не с компанией, заходил к нам Василий Иванович Качалов, в честь которого я назван...
Мой отец не сомневался, что у него будет сын. Перед длительным отъездом на съемки в Ленинград он поехал к Василию Ивановичу, чтобы посоветоваться, как меня назвать. Василий Иванович все имена отвергал. Отец бился, бился. Всегда было что-то не то: то Качалову имя не нравилось или оно не сочеталось с отчеством. Только потом отец догадался, что он так и не предложил имя друга — Василий... Отец очень переживал, что оставлял беременную жену в Москве, но Качалов его успокоил, сказав, что будет всячески ее опекать. Так и было. Меня назвали Василием в честь Качалова. В нашей семье Василия Ивановича всегда считали моим крестным, хотя фактически это не так. Он меня баловал. Всегда приносил какие-нибудь подарки. Самый памятный — игрушечный зеленый «линкольн».
Довольно часто мы встречались с Василием Ивановичем на даче. Она находилась на Николиной Горе. А напротив дачи Качалова — длиннющий забор, за ним огромный участок, госдача министра речного флота Шашкова. Однажды у Качалова спросили:
— Василий Иванович, у вас га? — имея в виду, что размер участка целый гектар. Тот ответил:
— Нет, га — это у Шашкова, а у меня — ...вно.
В родительской компании не было ни одного ординарного человека, все с чувством юмора и очень талантливые.
— Действительно, друзья ваших родителей были людьми выдающимися, но был ли кто-то, кого вы особенно выделяли?
— Борис Пастернак. Он меня, мальчишку, называл всегда на «вы», очень мне льстило. Я помню его с 1943 года, когда мы вернулись из эвакуации, мне было восемь лет, и такое обращение! Это поднимало меня в собственных глазах. Я его обожал еще и потому, что он никогда не задавал мне всяких глупых вопросов: в каком классе учишься, какие отметки...
Борис Леонидович Пастернак был своим человеком в доме. Мог прийти в любой момент, снимал в коридоре блеклый желтоватый плащ, шляпу с обвисшими полями и, если родителей не было, иногда ложился на диванчик и засыпал, ожидая их. Пока он спал, я примерял его шляпу перед зеркалом.
Уже подростком я знал наизусть много пастернаковских стихов. Когда Борис Леонидович читал свои стихи, садился в кресло в углу комнаты и слушал. Если Борис Леонидович забывал строку, он протягивал руку в мою сторону и я ему подсказывал, потому что знал все наизусть. И знаю до сих пор.