Максим Аверин: «В момент, когда у меня был успех, я погибал»
Однажды я в поезде ехал. Долгий переезд, Владивосток, и две женщины в тамбуре, не очень трезвые, остановили меня: «Максимка, иди сюда, сфотографируемся». Моя подружка говорит: «Перестаньте, он так устал». И вдруг в одну секунду они изменились: «Устал? От чего он устал? Вот мы мосты строили — мы устали».
-Максим, наше первое интервью было 12 лет назад, в период твоего взлета и фантастического успеха. Счастливое время: все близкие живы, ты звезда «Сатирикона», идет «Глухарь», и тебя узнают и старики, и дети, здоровье отменное.
— Из этого осталось только здоровье. Пришлось попáдать. А падал я очень сильно. В «Ленкоме» так и не сыграл в «Юноне и Авось», хотя меня приглашал Марк Анатольевич Захаров и я мечтал об этом. А в Театре Наций так и не сыграл «Укрощение строптивой», хотя репетировал. И все это в один год. Иллюзии разрушились. Пока этого не произошло, я был в таком прекрасном заблуждении, что у меня все хорошо, и не учитывал такого момента, как люди.
Сейчас я пришел в «Ленком» в другом качестве. Когда меня Сан Саныч Лазарев позвал сначала в свой «Бег» сыграть Чарноту, а потом в «Поминальную молитву» — Менахема, для меня это было воодушевлением. Это же была моя детская, юношеская мечта играть Менахема. Вообще, в этот театр я как-то счастливо и стремительно влетел во многом благодаря Сан Санычу. Он мой режиссер.
— Вы много лет приятельствуете, непривычно слышать это обращение: Сан Саныч.
— Иногда я зову его Саша. Но чаще Сан Саныч. Меня же тоже почему-то с 25 лет стали звать Максим Викторович. Я не настаивал. Только для очень избранных был всегда Максиком, Масяней.
— Вы какому театру принадлежите?
— Моя трудовая книжка лежит в Театре сатиры, но там у меня пока творческий кризис, несмотря на то что не так давно у меня была премьера «Арбенин. Маскарад без слов». Дальше планов нет... Вообще, режиссеры имеют такое удивительное качество — они тебя забывают, и иногда очень быстро. Говорят: «Потом, старичок, мы обязательно что-нибудь сделаем». А тебе уже раз — и пятьдесят. Я должен жить перспективно. Поэтому пока в Театре сатиры думают о том, что со мной делать, я не останавливаюсь. Но я не жалуюсь. Знаешь, самое главное приобретение моей жизни — это ощущение, что я ничего не умею и готов к новым открытиям и новому витку. Я все еще подающий надежды.
— Мне кажется, ты поэтому и развиваешься, что нет этого ощущения: я молодец, я мастер.
— Это не про меня совершенно! Я сейчас преподаю в Щукинском училище как приглашенный педагог. Был на гастролях в Иркутске, когда у детей проходил ответственный показ. Пришли Леонид Ярмольник и Сергей Урсуляк, и студенты, видимо, решили сыграть как никогда. И сыграли как никогда плохо. А я в Иркутске, у меня пять часов разница с Москвой, и я не сплю, жду от детей звонка. А они не звонят, боятся.
И я набрал:
— Алло, что такое?
— Максим Викторович, мы сегодня сыграли не очень.
— Я понял, а чего молчим-то?
И мне мой студент говорит:
— Это так ужасно. Ведь играли нормально раньше, я так хочу быть стабильным...
— Мой дорогой, успокойся: мне почти 50 лет и я до сих пор нестабилен.
Я никогда не относился к успеху как к чему-то стабильному. Меня это и спасало. Знаешь, я брал интервью у Татьяны Анатольевны Тарасовой. Пришел к ней, а она как-то настороженно на меня смотрела в силу характера, не понимала, почему артист берет интервью. И я чувствовал, нужно такой сделать мост, чтобы мы говорили как приятели. Сказал: «Татьяна Анатольевна, вы знаете, а наши профессии очень схожи. Мы же тоже в ожидании этой Олимпиады и во время победы испытываем самое страшное — кризис. Потому что Олимпиада, победа, золото — это и есть момент, когда ты не понимаешь, а что же завтра?» И тут начался разговор по-другому. Расставались мы уже как приятели. В конце она спросила: «Ну, а продолжение «Склифосовского» будет?» И тут я понял, что она меня приняла.
Мне однажды близкая подружка сказала: «Надо же, ы производишь впечатление такого самоуверенного, а это ведь не так». Это не так. Но это хорошо, потому что если бы каждый знал, куда меня ранить, туда бы уже падали снаряды.
— Про тебя в институте говорили: «Ради этого мальчика стоило набирать курс», а среди твоих студентов есть такие, о ком можно так сказать?
— Есть артисты, которые состоятся. Но у них будет сложный путь. Про меня говорили: «Ах, мы его выпускаем — и завтра будет Артист!» Но они ошибались. Я поступил в «Сатирикон» в 20 лет. Первая роль была в «Трехгрошовой опере», замечательном и невероятно красивом спектакле в постановке Владимира Машкова. И Константин Райкин, который играл главную роль Мэкки-Ножа, был потрясающий. А у меня была роль крошечная — полицейского, который по пьесе Райкина вешал. И из-за этого я всегда страшно нервничал, технически это очень сложно, вдруг петля не опустится или что-то еще. Я это вспоминаю как самое ужасное, что могло со мной произойти, потому что каждый раз, вешая Райкина на сцене, я боялся, что что-нибудь пойдет не так. Это забавно может быть для читателя, но я другой участи для себя желал. Думал, что меня ждут все московские подмостки и главные роли. Но все было не так.
— Ты служил в «Сатириконе» в золотой его период.
— Да, вспоминаю это как самое лучшее время моей жизни, потому что это становление, старт, наша молодость, дерзость. Мы были прекрасными и молодыми — Стеклова, Сиятвинда, Суханов, я, Линка Варганова. В нас никто не верил, а это самое лучшее. До сих пор могу говорить по отношению к «Сатирикону» — мой театр. Я 18 лет отработал там. Райкин нас любил. Он нас воспитал сильными, я через такое прошел, что теперь мне ничего не страшно. Какого режиссера ты мне сейчас ни дай — он будет меня топтать, кричать — это все ерунда по сравнению с тем, как нас, таких борзых, воспитывал Райкин... Я же был теленком. Щукинское училище — это азбука, «Сатирикон» — университет, а Райкин — мой учитель. И мне его не хватает. Хотя мы с ним общаемся.
— Уход из «Сатирикона» был болезненным?
— Очень. Это даже хорошо. Константин Аркадьевич всегда говорит: «Артисту нужен пинок». Вот он и произошел.
— Каким Райкин был с тобой?
— Жестким. Он не воспринимал, не видел меня. Но как-то пришел в гримерку и сказал: «Ты всегда будешь разворачивать мой взгляд на тебя, ты похож на меня, у тебя все непросто будет». Мне это дорогого стоит. И он прав, у меня все непросто. Мне уже почти пятьдесят, наверное, для кого-то являюсь знающим человеком, но я до сих пор не представляю, что будет завтра, и этому рад.
— А ты веришь, что завтра обязательно что-то будет прекрасное, интересное, важное?
— То, что прекрасное, — это да. Я даже к испытаниям так отношусь. Попробую объяснить. Вот послушай, я не могу сказать, что все в этой жизни уже перечувствовал, пережил, но тем не менее для меня Костомаров является просто героем. Когда я вижу его тренировки, считаю, что большего пережить для спортсмена невозможно. И все твои переживания — просто ничто.
— Мне даже кажется, что он кататься будет.
— Будет! Уверяю тебя, он выйдет на лед. Для меня он не просто герой. Это мотивация. Чего? Устал? Отчего ты устал? Однажды я в поезде ехал, долгий переезд, Владивосток, и две женщины в тамбуре, не очень трезвые, остановили меня:
— Максимка, иди сюда, сфотографируемся.
Моя подружка говорит:
— Перестаньте, он так устал.
И вдруг в одну секунду они изменились:
— Устал? От чего он устал? Вот мы мосты строили — мы устали.
Все. В эту секунду во мне внутренне что-то изменилось. Для меня это теперь закон — дать людям то, что они хотят. Устал? Отчего ты устал? Вообще, не надо считать себя исключительным. Отрезвитесь немножко. Есть люди, у которых путь гораздо сложнее.
Я вот дружу с Институтом Склифосовского, которому в этом году исполняется 100 лет. Вот там для меня герои. У них каждый день операции, при этом не плановые, они совершают ежедневный подвиг.
Когда я прихожу на съемочную площадку, вижу огромное число людей, которые находятся по ту сторону камеры, которые делают все для того, чтобы эта махина работала и чтобы я был в кадре лучшим: гримеры, режиссеры, операторы, осветители — все. Моя задача — просто делать свое дело, свою работу. И я не считаю это чем-то исключительным. Актер — не лучше и не хуже, чем любая другая профессия. Откуда тут могут быть понты? У меня их нет. Ноль. Я на самокате к тебе приехал. Мне в театре недавно сказали: «Ты с ума сошел, на самокате ездишь!» Но я хочу так. Мне очень нравится. Нет, у меня и машина есть.
— И водитель, наверняка.
— Нет у меня водителя. Был — не понравилось. Я ненавижу вот это все. Машина — это мое любимое место, я очень люблю ездить — зачем мне отдавать то, от чего кайфую? Я вообще водитель в душе. Сажусь, включаю музыку, которая мне нравится, курю, когда мне нравится, пукаю, когда мне нравится. Понимаешь? А так было бы неловко.
— Вот, чуть раньше зашла речь про Костомарова, а я подумала, что на самом деле его стойкость для тебя не удивление, потому что рядом всегда был человек, который очень много переживал, физически преодолевал и очень любил жизнь, — твоя мама. Она родилась с одним легким, болела в детстве туберкулезом, много времени провела в больницах и санаториях, потом долго боролась с онкологией. Жила трудно, воспитывала двоих детей. Но при этом сложно назвать более жизнелюбивого и стойкого человека, чем она.
— Мамины последние слова: пожить бы... Жизнелюбие у меня от нее... Мама Овен. Очень категоричная. Она все делала ради детей, ради любви, ради жизни, ради мужчины, которого любила. В этом была ее стойкость и сила. Она всегда была очень нездорова, но не могла себе представить, что существует с ограничениями, не любит, не живет. В ней была такая сила, такая мощь! Она не поддавалась болезни, она боролась со смертью. Она нам с братом с детства говорила: «Я все время думала, что будет с вами, если меня не станет». И об этом переживала до конца. Надо же, так получилось, что Генка пережил маму всего лишь на три года. Сердце. Как только мамы не стало, он потерялся, хотя мне казалось, Генка выдержит... Мама мне говорила: «Вот ты, Масянечка, у меня непутевый». А в Генке она была уверена, он был ее кровь и плоть. Когда они шли по улице, все думали, что это брат и сестра, так они были похожи. Генка умер 8 марта. Не люблю этот день... Моя подружка Рада, жена его одноклассника, с которым всю жизнь они дружили, вдруг позвонила мне в Архангельск, где я был на гастролях. Я взял трубку:
— Рада, ты хочешь, чтобы я тебя поздравил с 8 Марта?
— Нет. Хочу сказать, что сегодня Гены не стало.
Я отыграл спектакль и полетел в Москву. Жена брата Даша оказалась одна, у них дети, и надо было взять хлопоты на себя.
А когда умерла мама, я был на съемках «Склифосовского». Я даже могу сказать по кадрам, когда все узнал. Снимали сцену — я приехал спасать ребенка. Потом был перерыв, переставляли камеру. А до этого в пятницу маму забрали с дачи в больницу в Сергиевом Посаде. В пятницу ее везти в Москву было невозможно — пробки. Я звонил в реанимацию. Суббота-воскресенье — врачей нет, только дежурный ответил:
— У нас проблемы. По-моему, у нее всюду метастазы.
— Не может быть, мы только в январе прооперировались, делали обследование.
— Давайте дождемся понедельника...
И в понедельник в 6 утра мамы не стало. Я звоню в перерыве со съемок домой, и мне ее муж сообщает, что мамы нет. Я выбежал на улицу, подышал и вернулся, понимая, что там стоит 50 человек, которым нужно закончить эту работу. Доснялся...
Я во все эти страшные дни очень много работал. На следующий день после похорон были съемки программы «Три аккорда». Я должен был петь песню «Мурка» с оркестром. И там как-то технически не получалось, все время какая-то проблема: еще дубль, еще дубль. И чем больше дублей, тем мне становилось легче, потому что я отдавал тяжелую энергию. Я даже написал в дневнике у себя: «Громче оркестр, боль тише, тише».
— Как играть и петь в такие дни? Это возможно?
— Это единственное спасение. Иначе сойдешь с ума.
— Зачем тебе дневник?
— Я веду его в надежде, что когда-нибудь его прочтут и поймут, что не все было так прекрасно. Я вырос в этой профессии и о ней знаю все. Снимался с пяти лет... Я как мама Лайзы Миннелли, Джуди Гарленд. Ее в детстве кинули туда, и она там росла. Ее утягивали, заставляли не есть, пичкали какими-то лекарствами, чтобы она в кадре всегда была бодра. И она погибла в этой профессии. Понимаешь? Я все знаю про эту профессию. Знаю, как можно выжить, как победить, как погибнуть, как исчезнуть, возродиться. И при этом прекрасно понимаю, что это еще не итог.
— А когда ты погибал?
— В момент, когда у меня был успех, я погибал. Потому что понимал, успех нельзя к себе присоединить, это не твой аппендицит, не твоя рука или нога. Он тебе не принадлежит. Это не твоя заслуга, а случай.
— Ты всегда выкладываешься по полной на сцене, но все же, как тебе кажется, когда лучше получается, когда отдохнул или когда замучен до предела?
— Лучший спектакль — когда очень устал. Потому что организм не заботится о том, чтобы приукрашивать. Но я вообще не умею отдыхать. Сегодня у меня случайный выходной, отложились съемки, но он полностью заполнен. Я встал в 6 утра, погулял с собаками, сделал дела, прибежал к тебе.
— С кем остаются собаки, когда ты на съемках?
— Слава Богу, им есть с кем остаться.
— Переходим к личному.
— С личным все очень хорошо. Собачки не скучают.
— Как собачек зовут?
— Догиня Дуся, мини-кокер Жозефина, или Жо (потому что ведет она себя иногда соответствующе), корги Макс. Макса мне подарили на день рождения, он Максим Максимович, как в «Герое нашего времени» у Лермонтова. Он прекрасен. Удивительная порода. Улыбался, даже когда его кастрировали и он ходил с пластиковым абажуром на башке, а я говорил ему: «Прости, прости». Но у меня был тупик: две суки и он, который думает, что он высокий блондин... Знаешь, это такая картина замечательная, когда догиня, а она богиня, стоит, а он пытается ее завоевать.