Александр Розенбаум. Девять жизней
Всегда чувствовал присутствие Высшего разума, но кроме того, мне кажется, что живу на этом свете не в первый раз. Говорят, у кошки девять жизней. У меня, думаю, не меньше.
Материал был опубликован в августе 2008 года.
Я ехал с концерта из Киева в Черкассы. Белла, директор, постоянно сопровождающая меня, неожиданно осталась в Киеве. Обычно я сажусь впереди, а тут почему-то пересел назад. И охранник не занял мое место, а воспользовался другой машиной. Если бы мы ехали как всегда — я впереди, а Белла с Игорем сзади, после этой поездки было бы два трупа. Во-первых, от меня ничего не осталось бы, а так благодаря накачанной шее я, сидя сзади, не убился, а вышиб грудью переднее мерседесовское сиденье. Минут пять лежал в кювете без сознания. Во-вторых, Белла не выдержала бы такого удара: моя шея до сих пор иногда побаливает.
Пока не приехала скорая, меня буквально держал на руках, зажимая кровоточащие раны, Игорь Михайлович Портков, вот уже двадцать два года мой бессменный помощник-адъютант. Когда-то он добывал мне у фарцовщиков модные вещи, баловал и пестовал, а теперь вот спасал жизнь. Он всегда рядом. «Игорь, ты меня береги, в могилу нас положат вместе», — шучу порой. Он бережет до сих пор... Меня отправили в больницу, зашили рассеченную голову, а на следующий день в реанимобиле я поехал на концерт в Винницу. Брать дыхание с такой болью было невозможно, поэтому заливался хлорэтилом, вызывающим охлаждение и понижающим чувствительность. Стоял на сцене в бинтах, с фингалами, настоящий «гоп-стоп», но концерт не сорвал.
Если этого доказательства Божьего промысла недостаточно, тогда скажите, как мог мальчик, выросший в интеллигентной семье, в двадцать два года сочинять блатняк на фене? Как сумел ленинградский еврей написать песни, которые деды-казаки считают своими? С 1982-го, когда вышла первая кассета Розенбаума, эти записи звучали из каждой машины. Но народ меня никогда не видел и почему-то считал, что исполнитель — эмигрант из Одессы, умерший в 1913 году в Канаде. А может, так и есть и в одной из прошлых жизней я был одесситом? Или лихим донским казаком? Другого объяснения у меня нет, оглядываюсь на свое детство и понимаю, что иначе как свыше мне неоткуда было брать слова для песен.
Родился я в Ленинграде, но первые несколько лет провел в Зыряновске. Родители окончили медицинский институт как раз в разгар «дела врачей» в начале пятидесятых. Куда при таком раскладе могли распределить еврея Якова Розенбаума? Конечно только в тмутаракань. Восточно-Казахстанская область на эту роль вполне годилась. До сих пор уверен: это были едва ли не самые счастливые годы в жизни папы и мамы. Отца там помнят до сих пор, он работал главврачом больницы, избирался депутатом горсовета. Для такого местечка врач — человек от Бога. А мама, акушер-гинеколог, обихаживала всех женщин городка — беременных, рожениц. Мы жили вполне пристойно — в отдельной квартире, хотя и за тысячи километров от родного дома.
В памяти эти годы сохранились обрывочно, да оно и понятно — мал еще был. Дом, труба водонапорной башни, забор, за которым работала мама, деревянная лестница двухэтажного дома... Нянька и домработница, деревенская добрая Ида, с пяти лет водила меня на занятия скрипкой в музыкальную школу. Так захотела мама. Я был победителем городских конкурсов в Зыряновске. Жюри хватало вида пятилетнего клопа со скрипкой, чтобы вручить мне диплом, поэтому имею все основания считать, что профессионально занимаюсь музыкой уже пятьдесят два года...
Когда пришло время отдавать меня в школу, родители приняли решение возвращаться в Ленинград. Расстались с огромной квартирой, солидной зарплатой, колоссальным уважением, которым пользовались в Зыряновске, и вернулись в родной город, где их ждали копеечные оклады, должности рядовых врачей и питерская коммуналка на улице Марата рядом с Невским.
На долгие годы нас приютила бабушка Анна Артуровна — в комнатушке в шестнадцать метров.
Моим излюбленным местом уединения стал огромный, высотой в три с половиной метра, буфет красного дерева. Он был резной, с балкончиками, я залезал на самый верх и читал там книжки, чувствуя себя сизарём на голубятне. Потом этот буфет вынесли на помойку, купив вместо него модную «Хельгу» с журнальным столиком на тонких ножках, который разломался через год.
По возвращении в Ленинград отец устроился фтизиоурологом в туберкулезную клинику в Разливе и мотался туда на автобусе каждое утро. Маме повезло больше, она работала в родильном доме в центре. Главным в семье, без сомнения, считался папа. Хотя сегодня, с высоты своего возраста, понимаю: он, как в известной поговорке, был головой, а мама — шеей.
При огромной любви к жене папа никогда не слыл подкаблучником, всю жизнь пахал как лошадь, тащил дом, и семья его никогда не была голодной и сопливой. Но на роскошества средств не хватало. Ни машины, ни квартиры. Первую персональную жилплощадь мы получили от государства, когда мне исполнилось пятнадцать.
Вместе со школой в мою жизнь вошли новые правила, которые требовалось соблюдать: предупреждать, когда задерживаюсь, говорить, куда пошел и зачем, объяснять, если нужны деньги, на что. Лишних средств в семье не водилось, поэтому модных вещей мы не носили. Первая крутая вещь появилась у меня в десятом классе, бабушка подарила «битловский» пиджак — без воротника.
Двор у нас был шикарный — девять совмещенных арками «колодцев». Через заборы, «огородами», мы могли пройти огромное пространство от улицы Жуковского до Невского и от Маяковской до площади Восстания. И кинотеатрами были упакованы по полной программе. Слева находилась «Нева», в соседнем дворе «Колизей», напротив «Художественный», чуть правее «Октябрь», за ними на Литейном — «Титан», «Знание» и «Новости дня». Куда хочешь, туда и ходи.
Словом, культурный город! Вот и в музыкальной школе по классу скрипки оказался аншлаг, свободного места для меня не нашлось, и я поступил на фортепиано. Истязание гаммами и сольфеджио продолжилось. В отношении музыки мама была непреклонна, и это при условии, что я рос послушным мальчиком, проступки совершал нечасто. Как-то заигрался с товарищем, явился домой в десять вечера и получил от папы ремнем по заднице. Отец — добрый человек, но от детей требовал подчинения и дисциплины.
Не помню, чтобы хоть когда-нибудь меня назвали жидом или жидовской мордой. «Лепшими корешами» были чистокровные русские — братья Вовка и Генка Маркеловы. Уверен, они даже не держали в голове, кто я по национальности.
Помню лишь один эпизод антисемитизма из детства. С папой смотрели фильм Михаила Ромма «Обыкновенный фашизм» в кинотеатре «Нева», и какой-то мужик сзади, когда показывали горы трупов в Бухенвальде, вякнул: мол, так им и надо. Отец скрутил гражданина и оттащил на Пушкинскую в отделение милиции. Я, естественно, пошел с ним.
Второй раз попал в милицию лет в четырнадцать. Сидели с ребятами в садике кинотеатра «Колизей», отмечали день рождения девочки, пели песни. Какой-то алкаш начал к нам цепляться. Его пробовали увещевать — не помогало. Ребята со мной были постарше, уже окончили школу, сдали вступительные экзамены в Горный институт. Один — Сережа — чемпион города по борьбе, был слегка в подпитии. Он взял урну и надел ее на голову пьянчужке. Мужик умер.
Сережку посадили на пятнадцать лет. Толику дали четыре года, девочкам по два, а меня не привлекли как несовершеннолетнего. Это была середина шестидесятых, в действие вступил указ «Об усилении ответственности за хулиганство». Серегу я так после и не видел. Толик, сдавший экзамены в институт на пятерки, замечательный светлый мальчик, вернулся из тюрьмы сломленным человеком и прожил недолго. Очень хорошо понял тогда, как за секунду коверкается судьба, что можно, а чего нельзя в этой жизни и какой бывает расплата.
Я хоть и дворовый пацан, но никогда не был хулиганом. У нас существовали определенные принципы и понятия о чести: лежачего не трогать, кровь пустил — и хватит. Друг друга до смерти не лупили. Не свою девочку на танец пригласишь — могли дать по морде. Глаз заплыл, губа разбита — достаточно. И мне перепадало в разборках набирающих силу самцов. Я ведь играл на гитаре, привлекая внимание девчонок, что не всегда было по душе пацанам.
С первого по четвертый класс мне нравилась одна девочка. Имени называть не хочу. Она как-то странно реагирует на публичные упоминания. Может, ее муж достает, кто знает. А с пятого по восьмой я любил другую девочку, Люду Григорьеву. Она отлично относится к моим словам, ее это не задевает. Но Люда любила Андрюшу Волкова... Вообще, все мои школьные любови были неразделенными. По мне сохли две другие девочки, но не те, которых я хотел.
За всю жизнь ни отец, ни я, ни брат Вовка не поговорили ни разу между собой о девочках, девушках, женщинах, о взаимоотношениях полов и о том, как все ЭТО бывает. Единственное, что сказал мне папа-уролог о сексе: «Саша, можешь спать с кем хочешь и сколько хочешь, но лечить я тебя не буду».
Про секс мы с братом знали все досконально с раннего детства, поскольку родители были специалистами по органам малого таза и в доме в пределах досягаемости лежали соответствующие книжки. Как получаются дети, я был в курсе еще с Зыряновска, когда дневал и ночевал у мамы в роддоме и женской консультации, поэтому все мальчишеские разговоры на эту тему в одно ухо влетали, в другое вылетали, совершенно меня не трогая. Но практическая сторона вопроса, как и для всех остальных, была волнующей и притягательной. К счастью, меня это трогает до сих пор. Но только дело, разговоры ни к чему...
В нашей семье все были врачами, друзья и друзья друзей — тоже врачи. Сплошные белые халаты! Отец с мамой сидели за столом и разговаривали о работе, а мы с Вовкой впитывали. И не было у нас другой дороги, кроме как в медицинский институт...
Я пошел туда, откуда вышел. Ведь в акушерской клинике Первого мединститута, где мама была студенткой, я появился на свет, поэтому всегда говорю, что родился в белом халате... В институт поступил безо всякой протекции. До сих пор помню темы экзаменационного сочинения. Первая по роману Чернышевского «Что делать?», который я вообще не читал, считая полным бредом. Вторая — «Данко и Павел Власов». К пролетарскому писателю Пешкову я был равнодушен. Третью тему объявили свободной. Только вздохнул с облегчением, как преподаватель внесла дополнение: «Свободная тема «Петербург, Петроград, Ленинград — в поэзии».
Я в то время в поэзии — ни ухом ни рылом! Пришлось взяться за Данко и Павла Власова. Провел параллель между первым, вырвавшим сердце, и вторым, поднявшим красное знамя. С орфографией у меня было прекрасно, ошибок не делал никогда. Более того, когда получаю письма с ошибками, не могу скрыть разочарования. Бабушка моя работала корректором, с семи лет помогал ей проверять гранки. Одну орфографическую ошибку допустил за свою жизнь, в слове «церемониймейстер».
Ну, значит, нагнал я пафоса, «налил воды», сыграл на любимых струнах КПСС и получил четыре. Все остальные экзамены сдал на пять и стал студентом-медиком, но на втором году обучения меня отчислили за хвост. Профессор, преподававший гистологию, пошел на принцип, а я — в санитары клиники урологии Первого Ленинградского медицинского института имени академика Павлова. Профессор Ткачук говорил: «У нас в клинике работают два человека — я и санитар Розенбаум».
Трудился не за страх, а за совесть. Любил эту работу, больных на руках таскал, пока лифт был на ремонте. Кого подмыть, кого проводить на физиотерапию, а кого и в морг отнести.
— Саша, дай простыню!
— Саша, утку в шестую палату!
— Саша, помоги шкаф переставить!
— Саша, кислородный баллон!
Все это не пугало. Я же вырос в больнице. У меня папа был не летчиком, а мама не продавцом кондитерских изделий. Антисанитария — да, грязь — да, я гидраденит себе заработал, «сучье вымя» в народе, фурункулез. Инфекцию занес, оперировали. Это была единственная неприятность. А все остальное — весело, сестрички молодые на постах...
Не люблю, когда медиков называют циниками. Если врач такой, значит, он негодяй, бездушный человек, которому не место в профессии. Тридцать лет как я артист и все равно — доктор. Каждый год провожу встречи в 7-й аудитории со студентами медицинского института, который окончил. Я все помню, ничего не забыл, лечебные учреждения для меня — святое место.
Разговоры про котлеты в анатомичке — это студенческий фольклор, бравада. Зачем есть бутерброд там, где вокруг формалин? Да и руки грязные... Человеческое тело для врача — составляющая профессии, разговоры могут быть будничными, сухими, с трагизмом или юмором, но безо всякого цинизма. Категорически против общественно-научных программ о медицине.