Александр Михайлов о съемках в фильме «Любовь и голуби» и о работе с Гурченко, Дорошиной, Гундаревой
«Мой любимый эпизод из фильма «Любовь и голуби» — как Вася Кузякин в голубятне рассказывает дочери историю из детства — про дурачка, доброго, обожавшего голубей, но погибшего из-за людской жестокости. Володя Меньшов просил, чтобы я говорил легко, без трагизма. Я старался. Но у меня сердце щемило — я вспоминал один из самых морально тяжелых моментов своей жизни...» — рассказывал в одном из интервью Александр Михайлов.
Я был ребенком лет пяти, в нашем поселке Цугольский Дацан (а я родился в Забайкалье) жил дурачок по имени Даржей. Ему было лет девять, добрый, светлый, но не от мира сего. Он улыбался, бормотал какие-то непонятные для нас вещи, животных и птиц очень любил. Хотел с мальчишками общаться, но его не принимали, насмехались над ним, потому что он казался странным. Однажды мы играли целой ватагой и к нам подошел Даржей. Мы стали шутить над ним, он обиделся, начал убегать, мы — догонять. Свистели вслед и бросали придорожные камушки. Я тоже, поддавшись инстинкту, взял небольшой камушек и кинул. Вдруг Даржей остановился и удивленно на нас посмотрел. На лице была струйка крови. Он совсем не умел защищаться... Все ребята, увидев кровь, перепугались. Никто не знал, чей камень его ранил. Каждый думал, что его. Сразу после той истории Даржей пропал. Говорили, что заболел и умер. Я тоже ощущал груз вины. Мама работала допоздна, я ложился спать один. Когда долго не мог заснуть, иногда казалось, что на меня из окна смотрит Даржей. Я прятался под кроватью. Маме, которая находила меня на полу испуганного, я объяснял: «Даржей приходил. В окно смотрел!» Она успокаивала: «Его нет!» Это был детский кошмар. Потом прошло, конечно... Но, если честно, воспоминание тяжелым грузом лежало у меня на душе. А пять лет назад я приехал на родину, и одноклассница по прозвищу Муха — рыжая такая, когда-то она была мне как сестра — рассказала, что года через три после тех событий, когда нас с мамой уже не было в Цугольском Дацане, Даржей вернулся и прожил еще лет пятнадцать. Каким счастьем стало для меня это известие! Ведь воспоминание о том несчастном случае с Даржеем я носил на душе почти шестьдесят лет!
Кроме бурятов, в Цугольском Дацане жило и много оседлых цыган. Нашим соседом был один из них — дед Степан, седой красивый старик, сапожник. Цыгане его очень уважали, даже кочевые: когда они в кибитках приезжали в наш поселок, первым делом шли к нему. Цыгане и ко мне относились хорошо, и я тоже любил их общество и не раз сбегал в степь, где останавливался табор. Мама переживала, но дед Степан ее успокаивал: «Пусть Санька на воле поживет!» Я очень любил ночами сидеть у костра, когда цыгане пели-танцевали. Меня это завораживало, и эту любовь к цыганской песне и ночным пляскам у костра я сохранил на всю жизнь...
Мы с мамой жили в землянке
Родители разошлись, когда мне было года четыре. Причину расставания я не знаю. Нашим домом была бывшая монашеская буддийская келья с одним окном, вросшая в землю, очень маленькая — метра два на три с половиной. До сих пор сохранилась, я каждый год туда приезжаю... Жили впроголодь. Было тяжелое послевоенное время. Помню, находил на помойке тюбики из-под зубной пасты, выдавливал остатки и съедал. Это было единственное доступное лакомство. У мамы была тяжелая работа. Помню, как она, абсолютно без сил, приходила домой, зажигала свечу, брала балалайку и начинала петь: «Ох, горькая я, зачем на свет родилась, была бы я стеклянная, упала б да разбилась...» А потом говорила: «Ну что, Шурка, давай попоем!» И мы вдвоем пели с ней народные песни... Это были удивительные минуты жизни...
Когда мне было восемь, мама решилась на переезд на станцию Степь — там располагалась военная часть и можно было найти какую-то работу. Она устроилась посудомойкой, а по вечерам обстирывала солдат и офицеров. В доме стоял неистребимый запах мокрого белья. Маме, конечно, досталась трудная жизнь. Всегда она работала тяжело: и шпалы на железной дороге ворочала, и трудилась на кирпичном заводе. Внешне — русская красавица, высокая, статная, яркая, гордая как королева. Только руки — очень крупные, потрескавшиеся — выдавали, какую непосильную ношу она несла. На станции Степь с жильем тоже было неважно. Я уже не помню, но мама рассказывала, что нам вначале дали землянку, которую раньше использовали как морг. Установили там печурку, топчанчик. Мы прожили так целый год, а потом нам дали жилье чуть получше. Когда зимой начиналась метель, наш домик заносило, и соседям приходилось нас откапывать. Заносы случались по два-три метра, и сами выбраться мы с мамой не могли. У потрясающего певца и поэта Лепехина есть песня со словами: «Двери снегом занесет до самих окон. И подумает народ, может, умер он». После снежных бурь и заносов обычно в Забайкалье наступало абсолютное затишье. Я это обожал: дым как стрела уходит в небо, светит солнце, мороз градусов сорок. Идешь в школу, и комки на дорогу падают: бух, бух — это были воробьи. Я их — за пазуху. Они отогреются у меня на груди, я зайду в класс, а они фыр-р — и разлетаются. Учительница кричит: «Михайлов, вон из класса!» Я — в коридор. На улицу не выгоняют — холодно. И я стою там с воробьями и улыбаюсь, счастливый. Рассматриваю морозные узоры на стеклах. И никакой тебе математики...
И летом у нас тоже было красиво. Наше местечко не зря называлось Степь. Ни речушки, ни деревца — ковыль до горизонта, как в фильме Никиты Михалкова «Урга — территория любви». Много солнца. Но никакой воды поблизости, только в четырех километрах была лужица под названием Переплюйка. Как же я мечтал о какой-то водной стихии! Так хотелось искупаться в большой реке. Я по этому очень скучал — в Цугольском Дацане была река с быстрым течением Онон, приток Шилки. А однажды в школьной библиотеке, листая журналы, я наткнулся на репродукцию «Девятого вала» Айвазовского и просто оцепенел. Я не мог представить, что волны могут быть такими огромными! С тех пор стал мечтать о море и только о нем. Дважды сбегал в Нахимовское училище. Пробирался на поезда, которые следовали в направлении Ленинграда, и ехал зайцем. Меня ловили и возвращали. В первый раз мама отхлестала меня мокрым полотенцем, в следующий раз поставила в угол на колени. Но она понимала, что бороться с моим желанием невозможно, оно очень серьезное. И фактически совершила подвиг — подчинилась желанию ребенка, услышала меня, бросила все, снялась с насиженного места. Все деньги, которые были скоплены, мама потратила на билеты. Мы собрали чемоданчик с железными углами и узелок — это был весь наш скарб — и отправились во Владивосток. Но там выяснилось, что для поступления в мореходку нужно было окончить восемь классов, а у меня за спиной имелось только семь — года не хватало. И я пошел в ремесленное училище — «ремеслуху», которая специализировалась на сборке стальных конструкций. Учился на газо- и электросварщика. Выбрал РУ № 10 по нескольким причинам. Первая — там выдавали тельняшки. Вторая — училище располагалось на мысе в бухте Диомид, это открытые ворота в Японское море. В свободное время я убегал на берег и любовался океанскими лайнерами, мечтая, что и я когда-то окажусь на корабле.
Иллюминаторы лопались, как яичная скорлупа
После окончания «ремеслухи» я должен был идти на завод, но сбежал на корабль к рыбакам. Меня взяли учеником-мотористом на дизель-электроход «Ярославль». В машинном отделении я пробыл год. Потом перешел на корабль «Курган» в электроцех. Два года ходил по Тихому океану, бороздил Японское, Охотское, Берингово моря. По четыре-пять месяцев без берега... Это самое прекрасное время в моей жизни! Если бы не случился в Охотском море страшный шторм, я бы не списался на берег. Был бы морской волк — не капитан, но старший механик или старший электрик на корабле... Но в ту бурю погибло несколько кораблей. Огромные волны захлестывали палубу и тут же превращались в лед. Средние рыболовецкие траулеры, где в команде насчитывалось человек 16—18, пострадали больше всех. Наше судно было больше по тоннажности, на борту — 74 человека. И его бросало по волнам как щепку, иллюминаторы лопались, как яичная скорлупа. Вся команда днем и ночью, теряя сознание от холода, напряжения и ужаса, не останавливаясь колола лед. Чтобы не упасть за борт, привязывали себя канатами и долбили ледяные глыбы. Многие сейнеры, которые попали в тот шторм, покрывались ледовым наростом, тяжелели и уходили на дно. То, что наше судно вернулось в порт Владивостока, было чудом. Нас уже и не ждали. На причале меня встречала мама. И мне сразу бросилась в глаза седая прядь в ее волосах. Первое, что она сказала: «Все, сынок! Или море, или я». Я вынужден был списаться на берег: я же ее единственный сын и не мог заставлять ее страдать. Сам, конечно, переживал. Но ослушаться мать не мог. Хотя теплилась надежда, что через год-два страсти улягутся, мама успокоится и я снова вернусь к своим рыбакам... Что ж, жизнь, хоть и не сразу, предложила мне неплохую замену.