Игра в невозможность перевода: роман об одиночестве и семейных тайнах
Хозяйку небольшой гостиницы в Уэльсе местные жители считают ведьмой, которая убила свою сестру. Она собирает целебные травы и не разговаривает с окружающими. Роман Лены Элтанг «Каменные клены» притворяется детективом, а на деле оказывается психологической прозой о беспросветном одиночестве. С разрешения издательства «Альпина. Проза» Forbes Woman публикует отрывок.
Кто ея пьет на тоще сердце, кто хмельное пьет может и отнюд не заметит. А ея цвет таков, как на деветисиле, а сорвать в саду
Иногда ей казалось, что между английским и русским натянута какая-то мутная пленка, похожая на бычий пузырь, которым раньше закрывали окна в деревнях, рыбий паюс, или, скажем, слюдяное оконце. В русском ей не хватало прошедшего совершенного времени, которое так удобно ложилось в руку, то есть оно там было, но вялое, рыхлое, не имеющее грамматической власти.
Теперь говорить по-русски было не с кем, и язык принялся размываться, быстро и неумолимо, будто пологий глинистый берег в половодье. В языке появились отмели и перекаты, слова обратились в плодородный пойменный ил, и Саша в нем увязала, да так крепко, что по утрам, садясь за травник, пристраивала рядом мамин словарь.
При маме все было по-другому. Русский был их тайнописью, особым стуком ключа, будто жабий язык у басков, французский верлан или поросячья латынь. Не потому, что они хотели скрыть свой разговор от отца или служанки, а потому, что в русском было много редких слов, описывающих мамины желания и мамины горести.
Саша знала, что человек построен из своего языка, то есть язык не в голове, как многие думают, а в позвоночнике, ключицах и всяких там лучевых костях, а все остальное просто нарастает сверху как плоть.
Иногда — во время уборки или занимаясь обедом — они с мамой играли в невозможность перевода, перекликиваясь из комнаты в комнату. Дать острастку, говорила мать, а вот petrichor, говорила Саша, отбиваясь, а вот пошлость, говорила мама, а вот cynefin, отвечала Саша, зная, что валлийское слово приведет маму в смущение.
Однажды поздней осенью, обнаружив забытый стул на веранде — всю ночь шел дождь, — мама велела занести его внутрь, но ведь он уже мокрый, сказала Саша, все равно занеси, сказала мама. Вещь, которая вымокла один раз, должна высохнуть, чтобы намокнуть еще раз, не то она так намокнет, что сама станет водой, сначала наполовину, а потом, глядишь, полностью и насовсем.
Вот и я, думала Саша, читая гневное письмо сестры, так привыкла к Младшей, что сама стала Младшей, я впитала ее полностью, так молекулы дерева, если верить маме, замещаются молекулами воды. Во мне так долго шел ее валлийский дождь, колючий, сплошной, не знающий никаких дождевых правил, а просто идущий себе куда глаза глядят, что я уже не вижу границы между графствами, где сухо, и графствами, где мокро. Одним словом, мы — сестры, хотя она маленькая завистливая дрянь, сестры, хотя между нами вересковая пустошь злости, верещатник вражды, сестры, хотя два года назад я целую неделю желала ей смерти, и теперь я должна вернуть ее домой, черт бы ее подрал.