Владимир Сорокин
1.
Мы не так часто рассказываем о живых литераторах, но выход фильма «Сорокин трип» и сопутствующие ему статьи в сетевой прессе дают повод заново поговорить о Владимире Сорокине: в рекламных материалах о документальной картине, снятой в Подмосковье и Берлине, его называют единственным современным классиком, продолжателем традиции, даже единственным нашим современником, который уж точно останется в вечности. Дело не в том, что каждый настоящий писатель думает так именно о себе, — по крайней мере, в критических опусах я стараюсь заглушать голос писательского самолюбия; дело в том, что этот новый статус Сорокина нуждается в осмыслении. Тут налицо сразу несколько феноменов, заслуживающих разговора.
Интересно, что классиком в России может считаться только писатель, воздерживающийся от писательства (новый роман Сорокина вроде бы обещан, но то ли будет, то ли нет, — сам он всё чаще признаётся в растущем интересе к визуальному искусству, прежде всего к живописи, а книжной графикой он уже занимался в молодости). Пелевин был гораздо авторитетнее и, так сказать, культовее во время пятилетнего молчания. Думаю, только регулярные публикации сегодня мешают ему называться главным русским прозаиком. В России кратчайший путь к культовости лежит именно в области почти буддийского недеяния: слово — серебро, молчание — золото, смерть — лучший текст и так далее. Но это соображение не главное, как и возрастной фактор: за возраст в России прощают многое, но Сорокин ещё не вступил в советский «возраст почтения», отсчитываемый обычно от 70-летнего юбилея. 70 лет ему будет в 2025-м, а до этого многое может перемениться — правда, статус его только упрочится, тут уже и Нобелем пахнет. Пока же дело не в возрасте и не в конфликтах с властью, которых, кстати, давно не было, — да и акции «Идущих вместе» были скорее самодеятельностью не в меру ретивых братцев Якеменко; и где сейчас те идущие, куда пришли? Причина даже не в том, что пока весьма точно сбываются прогнозы, изложенные в «Дне опричника» и «Сахарном Кремле» (а Европа довольно успешно воплощает в жизнь «Теллурию»): все эти антиутопии, кажется, очень мягко и приблизительно живописуют тот бенц, к которому Россия стремительно несётся, не планируя никуда сворачивать. Все эти факторы важны, но не в них дело. Приходится признать, что нынешняя российская слава Сорокина отчасти связана с его концепцией человека, но и это слишком сильно сказано — такие понятия, как «концепция человека», сегодняшнему россиянину ничего не говорят. Впору вспомнить Владимира Соколова: «И не надо мне прав человека, я давно уже не человек». Дело в том, что Сорокин второй раз волшебным образом совпал с эпохой: первая волна его славы пришлась на поздний застой с его трупными запахами, вторая — на поздний от стой с его даже более густым абсурдом. Сорокин этой эпохе в самую пору, и более того — он единственный, кого она ещё не переродила. Она гораздо радикальней всех фантазий Пелевина, её не пробьешь здравым смыслом Акунина, а реализм или фантастика перед нею попросту бессильны. Да она и равнодушна к литературе — шаманов боится, а священники её уже не беспокоят: слишком сложны. Сорокин и есть такой шаман русской прозы, и эта практика — единственное, что ещё как-то воздействует на нынешнего читателя и ту часть власти, которая в принципе иногда читает художественные тексты.
2.
Как почти всякий настоящий писатель, Сорокин имеет биографию почти бессобытийную: ничто не должно отвлекать литературного человека от литературы. Внутренних событий, вероятно, было множество, но нам о них ничего не известно, судить о них мы можем только по текстам, и слава богу. Внешняя канва — рождение в 1955 году, учёба в Губкинском институте, книжная графика, первые самиздатские публикации, «Очередь» в «Синтаксисе», книги на Западе, скандальное участие в первом букеровском списке, издание «Нормы» и «Романа» на родине автора, репутация главного русского постмодерниста, переход к совсем не постмодернистской «Ледовой трилогии» и «Метели», кремлёвские, а затем европейские антиутопии — всё это многажды описано. Оставим дискуссии о том, что такое постмодернизм и какое отношение имеет к нему Сорокин; его ранняя и наиболее радикальная проза была в основе своей пародийна — в самом высоком, тыняновском понимании пародии, — и отличалась как точностью стилизаций, так и особой жестокостью метафор. Особая жестокость эта диктовалась тем, что советский мир тогда уж очень надоел; но настоящее время Сорокина пришло только сейчас — потому что тогда ещё в социуме наличествовал процент полезных идиотов, которые верили в другие сценарии развития, а также в возможность какого-то «правильного» социализма. Тогдашний советский строй, правду сказать, ещё хоть как-то заботился об имидже, изображал миролюбие и вообще говорил приличные слова, хотя и делал монструозные дела. Эпоха по-настоящему сравнялась с текстами Сорокина только теперь, когда власть занимается уже чистой опричниной, но в софт-варианте, в формате пародии. Великому пародисту — великая пародийная эпоха, которая по отношению к сталинизму или чёрной сотне глядится именно насмешкой, только гораздо более пещерной по исполнению и потому не только смешной, а скорее именно жуткой. Это жуть не готическая, не высокая и не культурная — это жуть свалки в спальном районе. В конце концов, маньяк ведь тоже довольно страшен, но это ужас не культурный, потому что и сам маньяк чаще всего непроходимо туп; но ведь страшна бывает не только высокая готика. Страшна бывает и лесополоса, и я думаю, что лесополоса страшнее.
Сорокин — гений именно таких локаций. В лучших его рассказах эффект строится на том, что в искусственную, стерилизованную реальность соцреализма или гламура — по приёмам они почти неотличимы — врывается пещерная хтонь, иррациональная дикость, магическая архаика, кровавый ритуал: так устроены почти все тексты «Первого субботника», где оргия вырастает из партсобрания, так сделан «Падеж» — самая сильная часть «Нормы». У Пелевина в эссе «Бульдозер» есть замечательная мысль: «Может показаться (некоторым действительно кажется), что в двадцатые годы работала какая-то секретная комиссия, отбиравшая самые иррациональные ритуалы из магического наследия прошлого, придавая им новую форму. Но, видимо, всё было проще. (…) Представим себе бульдозериста, который, начитавшись каких-то брошюр, решил смести всю эту отсталость и построить новый посёлок на совершенно гладком месте. И вот, когда бульдозер крутится в грязи, разравнивая будущую стройплощадку, машина вдруг проваливается в подземную пустоту. Ни бульдозерист, ни авторы вдохновивших его брошюр не учли, что, когда они сметут всё, что, по их мнению, устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более древнее. Психический котлован, вырытый в душах с целью строительства “нового человека” на месте неподходящего старого, приводит к оживлению огромного количества архаичных психоформ».