Утверждение радости
Как «Дневники» протоиерея Александра Шмемана помогают найти выход, когда выхода нет
50 лет тому назад, в понедельник, 29 января 1973 года, Александр Шмеман открывает первую страницу новой тетради и записывает: «Вчера в поезде думал: пятьдесят второй год, больше четверти века священства и богословия — но что все это значит?» Дневник будет продолжаться более десяти лет и станет одним из главных документов новейшей православной мысли — и важным чтением совсем не только для православных и даже не только для верующих.
«Больше четверти века» — в эти годы вошло преподавание в Свято-Владимирской семинарии в Нью-Йорке и руководство ею, многочисленные книги о христианском богослужении, цикл передач на «Радио Свобода» (внесено в России в реестр СМИ-иноагентов), обращенный к верующим за железным занавесом, и, конечно, постоянные богослужения. Шмеман — одна из важных фигур Православной церкви в Америке.
Его авторитет как богослова, просветителя и церковного деятеля не подлежит сомнению, он всем нужен и везде привечаем, его участие в общецерковных делах незаменимо, его лекции и выступления, объясняющие суть христианского вероучения и таинств Церкви, востребованы во всем мире.
Откуда же возникает это — «что все это значит»?
Это первая запись в дневнике, Шмеман ведет его последние десять лет своей жизни; через двадцать лет после его смерти, в 2005 году, записи будут изданы отдельным томом. К сегодняшнему дню книга с заглавием «Дневники 1973–1983» выдержала в России уже шесть переизданий, ее влияние распространяется далеко за пределы круга прихожан РПЦ (так было и с радиопередачами Шмемана в 1970-е).
Из множества сделанного и написанного Шмеманом самый долгий след оказался у текста, созданного как бы без дела, ни для чего, помимо всякой цели и расчета. И первое, с чем сталкивается читатель этого текста,— неразрешимый вопрос, понятный каждому, кому случалось оглянуться на прожитую жизнь: зачем все это было? что все это значит?
Повседневность: «Если все это суетливо и ненужно — то что же?»
Заданный в первой же фразе вопрос требует пересмотра всей жизни, нужно просеять ее, взвесить на весах — то или не то? С такой задачей невозможно разделаться раз и навсегда: дневник предполагает, что рефлексия должна продолжаться, пока есть силы думать и записывать.
Шмеман сам предпочитает дневники и воспоминания прочему чтению, больше других он любит дневник театрального критика Поля Леото (на русский не переведен, но можно найти эссе Сомерсета Моэма о нем), и именно говоря о нем, он формулирует главную для себя оппозицию человеческого существования — дар жизни vs дар идей: «Leautaud: человек, рассказывающий изо дня в день свою жизнь, говорящий только правду о себе. И вот он становится другом. Это не означает ни согласия, ни единомыслия. Это что-то совсем другое, по-своему таинственное: полюбить человека ни за что иное, как только за него самого. Он пишет так, что становится жаль: вот не было "меня" в его жизни. Но что меня не было в жизни Гегеля или Канта, это мне решительно безразлично. Дар жизни, по-видимому, обратно пропорционален дару идей».
Это ощущение близости — по-своему таинственное, не означающее согласия и единомыслия,— возникает и при чтении дневника Шмемана. Размеренное движение этого текста похоже на доверительный разговор о чем-то близком: автор пишет о том, что знаешь в себе и ты. Это чувство тем более удивительно, что по внешним биографическим параметрам для большинства российских читателей Шмеман — человек с другой планеты. Дело не только в опыте церковной жизни: по происхождению он — потомственный дворянин из эстонских немцев, учился в кадетском корпусе, а после в богословском институте в Париже. Его окружение в юности — первая волна эмиграции; идеалы, в которых он воспитан,— служение уже исчезнувшей стране, «славной, поразительной, единственной России». Его собеседники и учителя — Антон Карташёв, Георгий Флоровский, Сергий Булгаков, выдающиеся богословы и историки церкви. Шмеман никогда не был в Советском Союзе, он преподает и пишет на английском, свободно читает на французском (круг его чтения, как видно по дневнику,— по преимуществу современники-французы, вплоть до Сартра и Мишеля Фуко). Его русский как будто не подвержен искажениям и наслоениям XX века, это язык Чехова, а где-то — русского религиозного возрождения. (Даже странно читать, когда автор, сохраняя строгость стиля, пишет о том, как читает вечером детектив или смотрит Олимпийские игры по телевизии. Последние, кстати, приводят его в особенный восторг: «Изумительная красота человеческого тела, претворяемого в усилие, движение, на глазах становящегося невесомым, "воплощенным духом"».)
И все же: при всех непреодолимых дистанциях он кажется близким. Шмеман подробно фиксирует ход самой обыденной жизни — и это счастливая, насыщенная жизнь: интересные встречи, новые места. Интересно про такое читать — и тем более так жить.
И вот что он говорит об этой жизни: «Давление бесконечного количества малых дел и забот... раздробленное время, пустая голова, нервная усталость, "мир сей" в его мелочности и скуке»; «Как я устал от своей профессии или, может быть, от того, как она стала пониматься и восприниматься. Такое постоянное чувство фальши, чувство, что играешь какую-то роль. И невозможность выйти из этой роли»; «Жизнь проходит между пальцев, съедается суетой».
Все рвут на части, всем что-то нужно, то и дело звонит телефон — эта тема звучит в дневниках едва ли не чаще, чем названия американских городков, где у А. Ш. работа и дом; современному читателю это чувство знакомо, как отражение в зеркале.
Конечно, усталость от суеты, как мы сейчас говорим, выгорание — только первая сцепка с сознанием читателя. Еще больше сближает референтный круг, имена, принадлежащие общему культурному полю: Шмеман цитирует Ходасевича и Георгия Иванова, смотрит Тарковского, восхищается Солженицыным, а потом вступает в полемику с ним, знакомится с Бродским («Сумбурная компания. Таинственные девицы в штанах. для чего им Бродский?»).
Понятен (особенно для невоцерковленного читателя) вектор движения его мысли — к вере через культуру, минуя «церковность» и «религиозность»: «Само понятие Царства Божия может "взорвать" культуру, но в том-то все и дело, что "вне" культуры — ни понять, ни услышать, ни принять его невозможно».
Шмеман смотрит в ту же сторону, куда смотрим мы; и общие культурные пласты, и вечные проблемы он так же взвешивает, просвечивает — как и суетную, мучающую его повседневность. То это или не то? И если отсеять все мелкое, недостойное, ненужное — что будет в остатке?