Город, сбросивший историческую память
Архангельск: морозное процветание новой стабильности
Архангельск стоит в совершенно невероятной по абрису, по большей части времени всегда замерзшей дельте Северной Двины. От мыса Пур-Наволок на Кегостров, где большой жилой район, на два километра тянется пешеходная тропа по льду, и по утрам медленно идущая по ней на работу вереница людей выглядит змейкой муравьев. В зимних туманах проступают смутные очертания неясно чего, воет метель, пустыни замерзших вод и мерзлые болота по берегам — словом, тут начинается Арктика, прекрасней которой для небольшой группы ее любителей нет ничего на свете. И тут стоит аккуратный, компактный, благополучный город, в котором все как-то хорошо.
Этот текст — часть проекта «Портреты русской цивилизации», в котором Григорий Ревзин рассказывает, как возникли главные города России, как они развивались, как выглядят сейчас и почему так вышло.
Для меня ключом к пониманию Архангельска является памятник Михаилу Ломоносову Ивана Мартоса, с 1930 года стоящий на набережной Северной Двины против входа в здание Университета. Первоначально в 1832 году его установили около кафедрального собора Михаила Архангела, но место было неудачное. Как писали «Архангельские губернские ведомости», «для проходящих и проезжающих по Троицкому проспекту памятник теряется вдали, и подойти к нему ближе нельзя ни зимою, ни в большую часть лета. Зимою площадь занесена снегом, в начале и конце короткого лета она непроходима, как болото». Площадью ее называли в счет будущих заслуг, у нее не было покрытия, и болотом она и была. За первые пять лет Ломоносов ушел в него на полтора метра, лишившись постамента — торчало, в сущности, одно северное полушарие. Памятник поднимали, укрепляли, он опять тонул, и в итоге в 1867-м перенесли к зданию присутственных мест (на месте памятника теперь небольшой фонтан). У присутственных мест он простоял до 1930 года, но в 1929 году случился Первый краевой съезд Советов. И он, воодушевленный фактом своего проведения, постановил «ознаменовать начало новой исторической полосы в развитии края открытием специального памятника, так называемого обелиска». Это курьезнейшее произведение архитектора Иова Алтухова, запечатлевшее жанровую сцену встречи помора с оленем у подножья обелиска, решили установить вместо Ломоносова как знаменовавшего предыдущую историческую полосу, а его отправить на набережную Двины. Я бы сказал, очень удачно.
Иван Мартос задумал изваять Ломоносова (это был первый памятник ученому) следующим образом. «Идею для составления моего монумента подала мне мысль, почитаемая лучшим творением Ломоносова, ода одиннадцатая: "Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния". Ломоносов представлен мною на северном полушарии для означения, что он северный поэт. На полушарии награвировано имя Холмогор, место его рождения. Положение фигуры выражает изумление, которым поражен он, взирая на великое северное сияние. В восторге духа своего поэт желает воспеть величие Божие и принимает лиру, подносимую гением поэзии».
Согласитесь, «восторг духа своего» сообразнее испытывать при лицезрении реки шириной в полтора километра, чем в каком-то болоте. Допускаю, что там и северное сияние виднее. Другое дело, что само состояние «восторга духа» Михаил Васильевич испытывает каким-то излишне приличным образом — он изумлен не более, чем может позволить себе человек светский. Иван Мартос был большим скульптором, но одновременно и ректором Академии художеств, то есть действительным статским советником, генералом. А Михаил Васильевич Ломоносов дослужился только до просто статского советника, т. е. остался недогенералом. Этот памятник мог бы иметь подпись «От Его Превосходительства Его Высокоблагородию». Вот Минина и Пожарского в Москве Мартос изваял по-оперному — это как бы aria di caratterе баса и баритона, а в Ломоносове увидел, кажется, родственную чиновную душу в меньших чинах. Это благообразный мужчина лет сорока пяти, уже лысый, но еще молодой, атлетически сложенный, обходительный, дельный и компетентный, как бы губернатор-технократ. Тога на нем сидит так безукоризненно, будто это вицмундир. Гений поэзии смотрится при нем секретарем, нагим в силу малых чинов. Я бы сказал, образ больше подходит не к первой, самой известной строфе одиннадцатой оды: «Открылась бездна, звезд полна; // Звездам числа нет, бездне дна» — в ней мало потрясения величием вселенной,— а к шестой: «Как может быть, чтоб мерзлый пар // Среди зимы рождал пожар?» — живая заинтересованность непорядком в состоянии атмосферы, отчет о котором записывает с его слов гений поэзии.
В известной степени это и есть характер города Архангельска — выше чина статского советника он не поднимается.
Этому городу 400 лет, но в нем нет зданий, интересных с точки зрения качества архитектуры, что для такого возраста удивительно. Есть несколько представляющих исторический интерес николаевских построек XIX века, мрачноватых, протяженных и приземистых, есть несколько подворий в русском стиле, причудливый конструктивистский почтамт, несколько сталинских общественных зданий, но это все то, что называется «фоновая застройка»,— нет ни одного выдающегося произведения архитектуры. Это в самом деле удивительно. Игорь Грабарь сказал об Архангельске, что он «входит в список тринадцати наиболее достопримечательных городов-музеев», Владимир Немирович-Данченко пишет: «ничего не может быть эффектнее зрелища, представляемого Архангельском с Двины». Но это дореволюционные впечатления. «К 1936 году Архангельск не существует более как город искусства…» — записывает один из основателей русского евразийства экономгеограф Петр Савицкий, и с тех пор ситуация не изменилась. Собственно, работа Ивана Мартоса — самая сильная в художественном отношении вещь в Архангельске.