Новелла Матвеева
1
Новелла Матвеева была самым большим чудом, какое я видел в жизни, — и самым печальным чудом.
Отношение моё к ней было, стыдно сказать, потребительское. Я познакомился с ней не для того, чтобы у неё чему-то научиться, — с самого начала было понятно, что такому не научишься и что делать это никто, кроме неё, не умеет; и уж конечно, не для того, чтобы чем-то ей помогать или просто отблагодарить, потому что она и сама прекрасно знала цену тому, что делает. Я познакомился с ней для того, чтобы получить доступ к тому, что она делает, — нет, не к тому миру, который она описывает, хотя надежда на это у меня была, но просто к её песням.
Отлично помню, как это было. В июне 1983 года (это мне было, значит, 15 лет) я зашёл в магазин «Мелодия» и на втором этаже, где размещались тогда литературные записи, увидел пластинку «Дорога — мой дом». О том, что существует такой автор-исполнитель, я знал, конечно, и знал ту её песню, которую она сама успела возненавидеть именно за то, что её знают все: «Девушка из харчевни». Но в авторском исполнении я тогда её не слышал никогда и попросил послушать что-нибудь, и первое, что я услышал у Матвеевой, было:
Живыми сгорать,
От ран умирать,
Эпохи таскать на спинах,
Дрожа, заклинать
Моря в котловинах,
Небо подпирать…
И я её немедленно купил и в первые же дни заслушал до полного заучивания наизусть, и первая моя реакция была — как часто, кстати, случается при знакомстве с самым любимым и важным: отторжение — слишком силён ожог. Я сейчас, кстати, понимаю, что «Дорога — мой дом» вообще не из самых сильных её пластинок, и некоторые песни оттуда мне до сих пор не слишком нравятся. Но это, понимаете, — как бы сказать? — на небе бывают краски ослепительные, а бывают пасмурные, но всё равно это небо.
Я немедленно стал собирать всё матвеевское, что мог найти: переписал на магнитофон все её пластинки, достал и те, что были в «Кругозоре», стал искать у любителей концертные записи, но их почти не было; и тут вдруг, представляете, её концерт в Театре эстрады! Они выступали вместе, она и Иван Киуру (я тогда ещё не знал, что это её муж). Естественно, я туда пошёл. Пела она не только авторские, но и «композиторские», как она их называла, песни, то есть на его стихи, — некоторые, кстати, решительно их не признавали, но я очень полюбил их тоже, в особенности «Табор»: «Обрывок табора в дорогах Краснодара»… И до того меня потряс этот концерт, что я всю ночь не спал, переслушивал свою кустарную запись, местами, знаете, со слезами. Каким-то невыносимо жалобным представлялся мне иногда её голос, какую-то ужасную жизнь я за ним угадывал, и в робости, с которой она пела, в неуверенности, сбивчивости, в простых и как бы даже робких ответах на вопросы сквозили какой-то давно пережитый ужас, унижение, может быть, какая-то ужасная беззащитность во всём этом была; впечатление не такое уж обманчивое, хотя умела она и врезать. В общем, я превратился в классического и абсолютного фана, который сворачивает всякий разговор на своего кумира, собирает всё, что с ним связано, снизу вверх смотрит на всех, кто с этим кумиром общался, хоть бегло, — словом, проявлял все нормальные фанатские качества. Что такого, если у некоторых такой фанатизм вызывали какие-то поп-кумиры, а у меня — бард? Для меня огромным событием было увидеть её живьём; и говорю вам совершенно серьёзно, если бы тогдашняя моя девушка не проявила должного интереса и любви к песням Новеллы Матвеевой, я бы всерьёз разочаровался в такой девушке. К счастью, девушка, которую я тогда любил, тоже от неё приходила в восторг.
Но тут, кстати, весьма глубокая закономерность: люди, которые любят песни Матвеевой, действительно таинственно схожи. К её стихам они могут быть и равнодушны. Но песни делают с ними что-то такое — всякий раз, как Матвеева при мне пела (а я записывал её на магнитофон у неё дома довольно часто), у меня крышу сносило. Как писала Эмили Дикинсон, «у меня словно приоткрывается верхушка черепа». У неё были первоклассные стихи, даже замечательная проза, и всё-таки песни — совершенно другой этаж, другое состояние вообще. И те, кто это чувствует, они чем-то таким объединены, чем-то трудноформулируемым, но вполне отчётливым. Меня это никогда не подводило. Если человек Матвееву любит, то уж мы друг друга поймём. Не во всём, но в главном, чего тоже не формулируем.
И я с ней познакомился, чтобы пригласить выступить у нас в совете «Ровесников», в детской передаче, где я работал, — у меня таким образом появился предлог ей позвонить. Как я робел и трясся, когда к ней впервые пришёл, даже и описывать не стоит. Я с ней общался довольно часто с 1984 года до самой её смерти, но робость и даже, рискну сказать, благоговение никогда не исчезали: даже входя в её квартиру, где её уже нет, чтобы с её племянником разбирать архив, я чувствую тот же трепет. Это не мешало мне отлично видеть и понимать, что она иногда говорит и даже пишет вещи наивные, что у неё случаются ошибочные суждения и странные суеверия, что некоторые её взгляды для меня и вовсе неприемлемы, хотя по-человечески понятны; но всё это исчезало, вообще было неважно в сравнении с тем, что она умела и могла. Она была единственным, пожалуй, российским бардом, который сначала сочинял музыку, а потом уже она навевала слова; мелодистом она была, вне сомнений, самым тонким и сложным. Смысл, сюжет в этих песнях чаще всего служебный; первичен их райский звук. И на фоне этого звука какой ерундой были любые её теоретические воззрения или житейские пристрастия! Она написала множество стихов (преимущественно сонетов) полемического свойства — в защиту шекспировского авторства или в опровержение каких-то слухов про Екатерину Дашкову, которой сквозь века горячо симпатизировала; и всё это тоже не играло значительной роли ни в её творчестве, ни в моём отношении к ней. Я старался с ней не спорить, вообще никак ей не противоречить (хотя случалось — когда она начинала говорить совсем уж невыносимые вещи, видеть, например, святого в Хусейне), но чего уж греха таить, в том, что она говорила и писала, меня интересовали прежде всего песни и возможность иногда их слушать. Очень корыстное отношение, признаю; и если мне случалось чем-то ей помочь, то опять-таки ради того, чтобы находиться рядом с источником самого редкого и прекрасного, что мне вообще встречалось. Отдельно надо, кстати, сказать об Иване Семёновиче Киуру: некоторые писали, что с Иваном Семёновичем они общались, только чтобы снискать благоволение Матвеевой. В моём случае это было принципиально не так: я Ивана Семёновича очень любил. Есть общее мнение, весьма среди матвеевских фанов распространённое, что он был посредственный поэт и представлял интерес лишь как её муж, что она его всячески продвигала (хотя никаких особенных возможностей у неё не было), а зрители пережидали его выступления, чтобы скорее опять услышать её. Нет, поэт он был настоящий, в том-то и дело; она не полюбила бы другого. Но он был человек в каком-то смысле более нормальный, более светский, чем она. Профессиональный переводчик, он не только знал языки, но и владел языком общения, обычного человеческого общения, которое ей было почти не нужно. Он был таким мостом между нею и миром. После его смерти в феврале 1992 года она не столько жила, сколько доживала, как ни ужасно это говорить.