Александр Вертинский
НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЁН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ
1.
Судьба этого печального эксцентрика — интересное зеркало русского ХХ века, замечательная вольтова дуга между двумя точками: «Жёлтый ангел», допустим, и «Песня о Сталине». «Весь седой, как серебряный тополь, он стоит, принимая парад. Сколько стоил ему Севастополь, сколько стоил ему Сталинград!» Поневоле разделишь печаль небесного гостя: «И тогда с потухшей ёлки тихо спрыгнул жёлтый Ангел и сказал: ”Маэстро бедный, вы устали, вы больны. Говорят, что вы в притонах по ночам поёте танго. Даже в нашем добром небе были все удивлены”».
Интересует нас не то, почему он уехал: многие уехали, почти все, у кого было громкое имя. Оставались в основном те, кто мог надеяться на послереволюционную вертикальную мобильность, на блоковскую формулу — «явится нечто новое, равно не похожее на строительство и разрушение». Они довольно быстро всё поняли, но бежать было поздно. Вертинский — другое дело, он уезжал, что называется, культовым артистом и на чужбине продолжал оставаться звездой. А вот почему он вернулся — это интересно. Сталину, конечно, хватило вкуса запретить публичное исполнение песни про тополь и Севастополь: «Это написал честный человек, но петь это со сцены нэ нада». Тем не менее Вертинский уцелел, и в глухое время поздней сталинщины выступал, и дожил до 1957 года, и удостоился сталинской премии за участие в фильме «Заговор обречённых», где играл кардинала. Вертинский, конечно, под конец жизни жестоко разочаровался в советских порядках и написал сдержанногневное письмо о том, как его зажимают, — но это уже при Хрущёве, когда люди, пережившие сталинщину, начали роптать на значительно более мягкую и менее величественную хрущёвщину.
Иронизировать над Вертинским я совершенно не собираюсь: по свидетельству Катаева, Маяковский называл его значительным поэтом (а он мало кого так называл), и даже если подкорректировать формулировку — сказать, допустим, не «значительный поэт», а «выдающийся культурный герой», — это будет вполне справедливо. Вертинский — мастер синтетического жанра, поэт, композитор, актёр — свой образ создал и своё слово сказал. Множество голосов с тех пор забылось, имена канули, а Вертинский продолжает вызывать живое раздражение и живые подражания. Тексты его ушли в народ, а это признак большой поэзии — даже если цитируют его иронически, вспоминая в основном «в бананово-лимонном Сингапуре, в бури»: не всякому повезло остаться хотя бы и двумя такими строчками, а он оставил их порядочно. Нет больше никакого соцреализма, и от Серебряного века после трёх войн и многолетней деградации уцелело не так много, а «Маленькая балерина» и «Голубая испано-сюиза» живёхоньки, и «женулечку-жену» вам легко процитируют, и «доченек», и особенно актуальное по нынешним временам «В степи молдаванской»: «Звону дальнему тихо я внемлю у Днестра на зелёном лугу, и российскую милую землю узнаю я на том берегу! А когда засыпают берёзы, и поля затихают ко сну — о как сладко, как бо-о-ольно сквозь слёзы хоть взглянуть на родную страну!»
Правда, вспоминается не только это, но и его приезд к Ахматовой после её триумфальных московских концертов 1946 года (она уже понимала, что эта триумфальность не к добру). Она сидела у Пастернака с Ольгой Берггольц, попросился в гости Вертинский — тоже, кажется, после концерта. Приезжает с молодой красавицей-женой, с бутылкой коньяка, и начинает рассказывать поэтам, только что пережившим войну и блокаду: нет, так, как мы тосковали по Родине, вы никогда не тосковали! Только тот может её по-настоящему любить, кто годы прожил в разлуке... Это была, конечно, оглушительная бестактность, и Пастернак сквозь зубы выругался. От него такого никак не ожидали, и потрясённый Вертинский обратился к Ахматовой: «Анна Андреевна! Что это такое?» — на что Ахматова сурово сказала: «Да-да». Вертинские, конечно, тут же уехали, а Пастернак был совершенно прав, — не только в оценке этой бестактности, но и, думается, и в оценке этой экзальтированной любви; Отечество тут успело продемонстрировать оставшимся такой оскал, что разливаться о своих патриотических чувствах, да ещё в начале новой волны террора, было чрезвычайно неуместно. Однако у Вертинского была своя правда, которую мы попробуем понять: ведь в Россию он ехал никак не за славой и не за деньгами. Всё у него было и в Европе, и в Шанхае, да и в Москве он не особо роскошествовал. Просто некоторые люди пребывают в пожизненной иррациональной зависимости от родины, — как говорится, «не победит её рассудок мой», — и мы попробуем понять, как это было и почему так закончилось.
2.
Вертинский родился в Киеве в 1889 году. Вся его судьба доказывает примат наследственности над средой: условия жизни по большей части были ужасные, а вырос всё равно быстроумный, обучаемый, утончённый человек с многообразными способностями, от музыкальных до спортивных. У него были все стартовые возможности, чтобы вырасти парией или не вырасти вовсе, погибнуть в юности, — но нам всем повезло и он состоялся.
Его отец был адвокат, человек в годах, гораздо старше матери. Он не мог на ней жениться, поскольку ожидал официального развода и получил его лишь незадолго до смерти (умер от чахотки, когда Саше Вертинскому было пять лет). И Вертинский, и его старшая сестра Надя были незаконными детьми. Когда Вертинскому было три года, мать умерла — он всю жизнь, по сути, вынужден был выдумывать её образ, выдумал нежную, трогательную младшую дочь в семье, изгнанную жестокими родителями, которые не могли ей простить незаконной любви... Вертинского и сестру воспитывали в разных семьях, они встретились лишь в молодости, а то ведь им лгали друг про друга, что они умерли. Лишь случайно в 1914 году он узнал об актрисе Надежде Вертинской, служившей в Интернациональном театре (это там, где сегодня театр Маяковского). Он написал ей, не ждал ответа, но они встретились, — увы, началась война, он записался медбратом в санитарный поезд, а когда год спустя вернулся, ему сказали, что сестра умерла в гостинице от передозировки кокаина. Все его разыскания ничего не дали. И дальше, смотрите, когда он умер в Ленинграде в день своего последнего концерта, в гостинице, от сердечной недостаточности, 21 мая 1957 года, — умер вечным бродягой, как жил, — какая-то пожилая женщина появилась на похоронах и взяла на себя все организационные хлопоты, а семье сказала, что она и есть его сестра Надежда, скрывавшаяся всю жизнь! Так она и канула потом, никто её не нашёл. Нет ли у тебя, читатель, ощущения, что ты читаешь роман? Но ведь роман и есть, и воспоминания Вертинского «Дорогой длинною» производят впечатление некоей бульварности, по-своему трогательной и временами забавной; стилистика их — чистая Вербицкая, но, читатель, время было такое. А впрочем, и человек был такой — иначе он это время так бы не выразил.
В гимназию он поступил с блеском, но скоро распустился, его выгнали сначала из пятого класса, потом из дома — семью ему заменяли сначала киевские газеты, куда он довольно быстро пристроился ловким фельетонистом, а потом русский драматический театр Соловцова, куда он пристроился статистом. Богемная жизнь ему очень нравилась, он в неё втянулся и всегда с нежностью говорил об этой породе — «Я знаю этих маленьких актрис» и всё такое. «Я знаю, даже кораблям необходима пристань, но не таким, как мы — не нам, бродягам и артистам!» Я сам предпочитаю всему гастрольную бродячую жизнь и прекрасно понимаю, в чём преимущества этого цыганского артистического племени, которое готово травить талантливого собрата — и всё-таки делиться последней коркой. Алла Пугачёва мне как-то сказала, что нет ничего надёжней этой вечно кочующей, нищей и щедрой, беспечной и слезливой артистической среды, где все знают друг другу истинную цену; эта профессиональная солидарность, это гостиничное братство в высшей степени присущи музыкантам, кинематографистам и циркачам. С этой средой он прожил весь свой не столь длинный век, все свои 68 лет, не став своим ни среди аристократов, ни среди пролетариев, ни даже в вечно рисковой и по-своему безбашенной компании белогвардейцев.
Он немного снимался в кино, запомнившись, кстати, в роли голого ангела на снегу в фильме «Чем люди живы», — как хотите, что-то ангельское в нём явно было. На эстраде он дебютировал в Москве, в театре Арцыбушевой целой программой «Песенки Пьеро» — и немедленно прославился. Это был тот случай, когда человек до 24 лет пробует себя в чём попало — и вдруг открывает золотую жилу, и этой золотой жилой оказывается то, чем он занимался не всерьёз, для узкого круга коллег; так было, между прочим, и с Окуджавой. Вертинский, по собственному признанию, запел в санитарном поезде, на концертах для раненых, — а тут оказалось, что это самое всем и нужно. Наверное, до известной степени все были ранены.
Рассматривать тексты Вертинского в отрыве от музыки, да и от образа, — дело бесперспективное, искусство модерна синкретично, тут жизнетворчество входит в общую стратегию, исполнение становится органической частью произведения; так что в его случае одинаково значим высокий тенор (хотя умел он изображать и баритон — в «Матросах», например), белый балахон, грим, грассирование, балетная пластика, высокий рост, длинные руки, манерность, одинокое фортепьяно в качестве аккомпанемента, темнота в зале, одинокое пятно света на занавесе — и мировая война в качестве фона. Этого фона он не выбирал, но среагировал на него точно.