«Возгонка эмоций приводит к тому, что приходится постоянно повышать дозу проклятий»
Ирина Левонтина об отторжении пафоса в русской культуре и о моментах, когда пафос уместен
Новые времена требуют новых средств выражения: «конец иронии» провозглашен неоднократно, но, кажется, только в начале 2000-х ироническое отстранение как доминирующий модус публичной речи стало уступать место прямому (и часто несколько патетическому) высказыванию. В русский язык возвращается пафос — который долгое время считался чем-то неприличным и подозрительным. Этим пафосом пронизаны фейсбучные дискуссии, мы замечаем его в языке пропаганды, он слышен в призывах, обвинениях и лирических стихах. Об истории пафоса в языке двух последних веков и о том, как сегодня он возвращает позиции, Юрий Сапрыкин поговорил с Ириной Левонтиной — ученым-лингвистом, ведущим научным сотрудником Института русского языка им. В.В. Виноградова РАН, автором эссе и книг о том, как меняется русский язык.
Что вообще такое пафос, когда он возникает, для чего он нужен? Мы привыкли, будто это что-то плохое, но есть ли этот оттенок в самом понятии?
Это очень древняя категория. В античности пафос — один из элементов риторики, вызывающий яркое переживание. Очищение. Что-то подобное испытывает зритель, когда в античном театре разыгрывается трагедия. Потом об этом писал Гегель, опять же, в связи ярким художественным переживанием. Позже о пафосе стали говорить применительно к человеческой речи, к стилю общения. Пафос как открытое высказывание от первого лица. И это стало пониматься как что-то сомнительное, особенно в русской культуре. Прилагательное «пафосный» уже употреблялось в начале XX века, но редко. А в 1990-е оно стало появляться все чаще, и в основном с негативным значением. Пафосный как демонстрирующий свое превосходство. Пафосные речи, пафосные бренды — то есть дорогие и претенциозные. Интересно, что слово «патетический» проделало в русском языке обратную эволюцию. В отличие от английского, где «pathetic» — это жалкий, в русском «патетический» — это очень возвышенный.
У Гегеля пафос связан именно с категорией возвышенного, а в русском языке это всегда что-то со знаком минус. За исключением, может быть, случая, когда слово «пафос» обозначает самую суть дела — «пафос его высказывания». Вы писали однажды, что русской культуре вообще свойственно недоверие к слишком ярким выражениям возвышенных чувств.
Это правда. Очень ценится искренность, но демонстративное выражение чувств кажется чем-то неискренним и безвкусным. Исторически для дворянской культуры была очень важна сдержанность, закрытость. Не выставлять напоказ свои страдания, держать себя в руках. Мы помним у Толстого в «Юности» — для дворянина лучше умереть, чем оказаться не comme il faut. А потом появляются разночинцы, которые, наоборот, выставляют напоказ стыдную и гадкую правду о себе. Я помню, меня в свое время потряс роман Чернышевского «Пролог» — как такое можно писать? Ладно в переписке или в дневниках, но в романе.
И пафос, конечно, для этой среды чрезвычайно характерен. У Лермонтова нет пафоса, у Чернышевского сколько угодно.
Это как раз и есть выставление напоказ, такое выкашливание правды. Тут очень важное слово — даже не «пафос», а «надрыв». Выражение эмоций на пределе. У Достоевского в «Братьях Карамазовых» целая часть называется «Надрывы». На короткое время это стало в русской культуре нормальным, но очень быстро к этому начали относиться иронически, и дальше ирония по отношению к надрыву и пафосу уже не исчезала. Как в «Москве — Петушках»: «„Ты хоть душу-то любишь во мне? Душу — любишь?“ А он все трясется и чернеет: „Сердцем,— орет,— сердцем — да; сердцем люблю твою душу, но душою — нет, не люблю!!“» Или у Довлатова: «Вы любите Леонида Андреева? — Нет. Он пышный и с надрывом».
А дальше происходит еще одна интересная вещь. Мы жили в идеологизированной стране, где пафос был монополизирован государством. И отталкивание от пафоса, вообще свойственное русской культуре, наложилось на неприятие навязанных государством эмоций. Вот как Софье Петровне нравилось слово «Родина», написанное с большой буквы,— это все вызывало отторжение, особенно к концу Советского Союза. Между прочим, я думаю, что отвращение среди интеллектуалов по отношению к КСП имеет те же основания. Это слишком прямое, слишком откровенное высказывание. Другой пафос по сравнению с официозным, но все равно пафос.
Сформировалась совершенно антипафосная культура, где ирония была неотъемлемой чертой, где можно ничего не говорить прямо: люди хорошо друг друга понимали, поскольку была общая культурная база. Я училась в школе в 1970-е годы, у нас в старших классах раз в неделю проходила политинформация, и несколько раз мне рассказывали очень похожую историю. Мальчик или девочка в приличной московской школе говорит «Леонид Брежнев», и все так краешком губ улыбаются, включая учительницу. Потому что понятно, что сказать «Леонид Брежнев» могли только «по голосам». В официальной прессе — только «Леонид Ильич Брежнев» или даже «товарищ Леонид Ильич Брежнев». И вот, ребенок отбарабанил все, как надо процитировал газету «Правда», но сказал «Леонид Брежнев» — и все, этого достаточно. Общение происходит на таком уровне.
Или еще: в самом конце советской власти начались митинги в союзных республиках. И там был, в частности, такой лозунг: «Да здравствует ленинская национальная политика!» Казалось бы, вполне корректный. Но что на самом деле имелось в виду? Право наций на самоопределение вплоть до государственного отделения. То есть даже в стихии митинга использовалась стратегия непрямого указания, которое понятно только в контексте. Так мы и жили, а потом случилась перестройка и гласность, когда стало можно сказать прямо практически все. И вот тут интересно: появилось прямое высказывание, но страх перед пафосом все равно сохранялся очень долго. Он был глубже цензурных соображений.