Сопрано для диктатуры пролетариата
Как «Тоску» Пуччини заставили бороться за коммуну
28марта в Пермском театре оперы и балета имени Чайковского состоится премьера «Тоски» Джакомо Пуччини, которую ставят режиссер Федор Федотов и дирижер Тимур Зангиев. Очередная постановка сверхпопулярной пуччиниевской оперы выходит в год 100-летия со дня смерти композитора — но это не единственный юбилей. Век назад, в 1924 году, в Советской России над «Тоской» провели отчаянный эксперимент: изменили сюжет оперы и переписали ее либретто. Сергей Ходнев рассказывает, как безыдейная римлянка Флория Тоска превратилась в пламенную русскую революционерку, ратующую в чужих краях за свободу трудящихся масс.
Тоска, собственно, была в этой опере уже не Тоска, а Жанна Дмитриева, русская парижанка, не просто свидетельница, но активная участница событий весны 1871 года, когда в городе на протяжении 70 дней пыталась распоряжаться Парижская коммуна. Художник Марио Каварадосси превратился в художника-коммунара Арлена, а зловещий барон Скарпиа (в оригинальной опере — шеф римской госбезопасности в 1800 году) — в генерала Гастона Галифе, потопившего коммуну в крови. Называлось это все «В борьбе за коммуну».
Заканчивалась опера, как и первоисточник, грустно — смертью Жанны и Арлена. Но на финальных аккордах спектакля, поставленного в сентябре 1924 года в петроградском Малом государственном оперном театре (МАЛЕГОТ, ныне Михайловский театр), публике показывали нечто вроде утешительного апофеоза — композицию с «всемирной Красной армией», ощетинившейся штыками против буржуазных угнетателей.
Экая невидаль, скажет средний оперный зритель сегодня. Разве мы не видели, как у современных оперных режиссеров действие «Тоски» переносилось из Рима 1800 года, скажем, в тоталитарные столицы ХХ века — реальные, вымышленные, условные, всякие? Где же тут скандальность?
Во-первых, в 1920-е такое все-таки было в новинку, но не в этом дело. Намерения совдеповских доброхотов того времени и намерения теперешних оперных постановщиков — вещи, несмотря на соблазнительное внешнее сходство, принципиально разные. Средства у тех и других тоже коренным образом разные. Наследники оперы «В борьбе за коммуну» по самой прямой линии — вовсе не произведения так называемой режиссерской оперы, которые можно увидеть на сценах сегодня. Это по-настоящему стыдные события музыкально-театральной истории ХХ века, которые, в отличие от анекдотической Тоски-Жанны-коммунарки, нынче даже не очень вспоминают.
«За серп и молот» вместо «Жизни за царя»
1924 год — это НЭП. В пору военного коммунизма юная советская власть не очень боролась за идейное совершенство оперного репертуара, потому что было как-то не до того. А оперный репертуар был: театры и концертные залы работали, насколько это было возможно, даже в самое голодное и холодное время. Одна из причин казуса с «Тоской» как раз в этом и состоит.
Для 1920-х сходить в оперу — не какая-то там сытая блажь, это пристойное и привычное времяпрепровождение, вполне нормативное для огромной страты городских образованных людей. Столичных, провинциальных — неважно. Когда Булгаков приписывает и Бомгарду из «Морфия», и профессору Преображенскому из «Собачьего сердца» страстную любовь к «Аиде», это не фикция. Даже Луначарскому пришлось как-то заметить, что многие товарищи любят «Аиду», есть такой грех,— и ничего, остаются искренне преданными партии. Верди, Моцарт, Россини, даже Чимароза, Галеви и Мейербер — все это с грехом пополам по-прежнему шло сценах Советской России, как и отечественные оперы XIX века. Но и произведения веристов вроде того же Пуччини или автора «Паяцев» Леонкавалло тоже находили невероятно массового слушателя, тоже стали для него совершенно обыденными.
Все это приходилось учитывать. С введением НЭПа театры получили полную возможность зарабатывать на коммерческий лад — строго говоря, многим оперным учреждениям даже ничего другого не оставалось, потому что государственные субсидии распределялись крайне скупо. Раз оперные театры не закрыли раз и навсегда еще во время Гражданской войны, раз пока что считали их в общем и целом достойными пролетарского общества, то нужно было как-то выживать, платить не только администрации и певцам, но и дирижерам, и оркестрантам. А значит, идти навстречу публике.
Параллельно в прессе все-таки шла бурная дискуссия о том, что делать в строящемся новом обществе с классической музыкой вообще и с оперой в частности. В 1927-м в Ленинграде исполнили «Воццека» Альбана Берга — и это только самое знаменитое из событий, которые случились в это время, когда ненадолго сформировался оптимистичный консенсус относительно «вершин современной западной музыки»: мол, передовой пролетариат должен и их освоить. Но это современная музыка, а с устоявшейся оперной классикой было сложнее. Как буржуазный пережиток и как порождение растленной аристократической среды она, конечно, была подозрительна. И все же с корабля современности ее так и не сбросили. Побеждает в 1920-е представление о том, что при должном обращении и старые оперы сгодятся для культурного воспитания пролетариата, надо только сготовить правильный идеологический соус. Именно тогда появились дожившие до конца советской власти мантры о том, что в шлягерах Моцарта, Россини, Верди, etc. отразились, мол, чаяния передовых демократических масс — тем-то, дескать, эти произведения для нас и ценны.