Ананасы в шампанском — это пульс вечеров!
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо и остро!
Весь я в чём-то норвежском! Весь я в чём-то испанском!
Вдохновляюсь порывно! И берусь за перо!
Стрекот аэропланов! Беги автомобилей!
Ветропросвист экспрессов! Крылолёт буеров!
Кто-то здесь зацелован! Там кого-то побили!
Ананасы в шампанском — это пульс вечеров!
Так в январе 1915 года «громокипящий гений» поэта Игоря Северянина запечатлел эксцентрические восклицания берущего разбежку века — удивительного времени, когда всё казалось возможным, когда скорость превратилась в категорию эстетики, а соединение несоединимого стало элегантной приметой новейшего искусства. Вишнёвый сад уже отдан был топору, Первая мировая уже началась, «Титаник» уже столкнулся с ледяной глыбой истории: былая жизнь с её богемным лоском, салонным изяществом и милыми аристократическими причудами погружалась всё глубже и глубже в пучину. Но увлечённый поэт видит пока лишь светлые краски, и его сконцентрированный стих, даже спустя столько времени, передаёт рецепторам вкусовые оттенки той, безумно-бесшабашной, прекрасной эпохи.
О вкусе воспетого Северянином времени — причём о вкусе в буквальном и переносном смысле — мы и поговорим сегодня, заглянув в литературно-артистические рестораны, или, как шутливо называли их иногда, «растеряции», и кафе, где обитала богема и пульс культурной жизни ощущался предельно чётко. И задумаемся над самим феноменом литературного ужина или обеда, по каким-то неслучайным, скорее всего, причинам объединяющего творческих, неординарно мыслящих и тонко чувствующих людей.
Первое десятилетие XX века оказалось бессонным для столичных улиц. Русское общество как будто бы хотело отыграться за то упущенное время, когда непроницаемые исторические обстоятельства сдерживали, приглушали жизнь — и сумеречное крепостное право, и мрачное семилетие, и дворянские поведенческо-этические кодексы, и строгие правила чиновной иерархии. Да, шумели балы, рауты, приёмы… Процветали, наконец, карточные игры, о природе которых блестяще писал историк литературы, культуролог и философ Юрий Михайлович Лотман. И рестораны, вроде любимого Пушкиным «Талона» на углу Невского проспекта и набережной Мойки, могли удивить посетителей самыми изысканными блюдами. И всё же то был чаще всего скрытый протест, звучащий полушёпотом либо же обращённый в символ ответ государственной машине.
Пушкинский и Гоголевский век во всех лучших своих проявлениях ориентировался на дневной свет, тогда как всё запретное, пугающее, опасное, необычное происходило в нём ночью. Вспомним, как возвращался Акакий Акакиевич Башмачкин по ночному Петербургу с чиновничьего вечера, устроенного, как сказали доверчивому герою, чтобы «вспрыснуть» его обновку: «Скоро потянулись перед ним те пустынные улицы, которые даже и днём не так веселы, а тем более вечером. Теперь они сделались ещё глуше и уединённее: фонари стали мелькать реже — масла, как видно, уже меньше отпускалось; пошли деревянные домы, заборы; нигде ни души; сверкал только один снег по улицам, да печально чернели с закрытыми ставнями заснувшие низенькие лачужки. Он приблизился к тому месту, где перерезывалась улица бесконечною площадью с едва видными на другой стороне её домами, которая глядела страшною пустынею».
Какое важное, показательное сочетание — «страшною пустынею». И ведь Гоголь не преувеличивает, великому писателю нет надобности в гиперболе, он просто констатирует факты, создавая образ Петербурга первой половины XIX века. Не случайно автор «Шинели» называет расплывчатые адреса, действие повести расходится концентрическими кругами от Невского проспекта с его департаментами, и в какую сторону ни посмотри — начинается в обозримом пространстве пустыня, тёмная окраина. Да, если бы призраку Башмачкина вздумалось объявиться в Петербурге в начале века двадцатого, то ему, пожалуй, негде было бы найти абсолютно уединённое и затемнённое местечко, чтобы беспрепятственно сдёргивать с генеральских плеч приглянувшиеся шинели — ночная пустыня за несколько десятилетий превратилась в сияющий огнями шумный оазис.
В новогоднюю ночь 31 декабря 1911 года в Северной столице на Михайловской, 5 открылось артистическое кабаре с подчёркнуто непосредственным названием — «Подвал Бродячей собаки» (говорили и просто — «Бродячая собака»). Жизнь здесь, в этом «Обществе интимного театра», всегда закипала ближе к полуночи и бурлила всю долгую ночь до самого утра. Стены «Подвала…» были расписаны Мстиславом Добужинским, признанным мастером урбанистического пейзажа и замечательным художником-иллюстратором, и Сергеем Судейкиным, театральным художником, сценографом, живописцем и графиком. Анна Ахматова, часто бывавшая в «Бродячей собаке», писала:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
Ты куришь чёрную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться ещё стройней.
Замечательно точно передающие атмосферу происходящего — и не только в «Бродячей собаке», но и во всей стране — строчки. Ахматова сразу же выхватывает главное: вместе нам невесело, люди, по большому счёту, разобщены, призрачность надуманных, фальшивых отношений свойственна времени затянувшихся ожиданий. Вот-вот что-то должно произойти, вот-вот старый мир, «как пёс голодный», если говорить по-блоковски, исчезнет с лица земли. И очевидная неизбежность грядущей трагедии лишь добавляет отчаянно-бессмысленной страсти в короткие вспышки случайных знакомств, мимолётных увлечений и мнимых влюблённостей. Тьма никуда не исчезла, она просто перекочевала из мира внешнего в мир внутренний. А чем от неё защититься, если не сверкающими вывесками, громогласными речами и салютующими бутылками шампанского. Пусть многое вокруг похоже на сон, пусть многое лишь кажется, но порой иллюзия нужна людям больше, чем правда. И эту спасительную (хотя бы для небольшой группы людей и для краткого исторического промежутка) иллюзию, если вдуматься, воспевали не только футуристы и символисты, но и многие выдающиеся художники Серебряного века. Вдохновение же находили они нередко именно в таких, как «Бродячая собака», богемных прибежищах. Здесь обсуждали будущее России, здесь спорили до хрипоты о предназначении искусства, здесь любили, случалось, и… вкусно поесть.
Здесь подавали необыкновенно вкусные битки с картофелем, холодного поросёнка с хреном и сметаной, осетрину, бифштексы с разнообразными гарнирами, прекрасные вина… Приглашения для избранных на обеды или ужины писались в шутливых стихах. Например: «В шесть часов у нас обед, // И обед на славу!.. // Приходите на обед! // Гау! Гау! Гау!» Придумал и возглавил кафе Борис Пронин — театральный режиссёр, соратник В. Э. Мейерхольда, остроумнейший и одарённейший человек, живущий, так сказать, экспромтом. О главном мечтателе Петербурга Пронине Алексей Толстой писал: «Если бы хватало силы, он бы весь мир превратил в бродячие театры, сумасшедшие праздники, всех женщин в коломбин…»
Гербом «Бродячей собаки» — имелся тут и такой атрибут — стал пронинский пудель, изображённый положившим лапу на античную маску. Имелся и устав, придуманный Алексеем Толстым. Главное в идеологии «Бродячей собаки» — свобода от любых догм и элитарность (место для своих, для узкого круга). Впрочем, существовали билеты — специально для людей, не принадлежащих к высокой касте творцов-художников. Им, обычным, рядовым посетителям, предлагалось заплатить за вход 25 рублей — громадные по тем временам деньги. И самое удивительное, что отбою от желающих не было. Хотя ничего удивительного: и не такие деньги выложишь, чтобы посмотреть, как по лестнице в зал «Бродячей собаки» спускается только что вернувшийся из африканских странствий Николай Гумилёв и изящным движением извлекает из кармана ручного белого мышонка. Или увидеть, как царственно сидит у камина «затянутая в чёрный шёлк» Анна Ахматова. Или послушать, как читают стихи поэты-акмеисты — тот же Гумилёв, Осип Мандельштам, Георгий Иванов…