Торнтон Уайлдер
1.
На фоне биографий ровесников, которые то спивались, как Фитцджеральд, то вынуждены были подрабатывать ненавистной подёнщиной, как Фолкнер, то стрелялись, как Хемингуэй, — он прожил удивительно гладкую жизнь. Поневоле начинаешь думать, что аристократическое происхождение, фундаментальное образование и достаток — три четверти успеха. Он поучаствовал в обеих мировых войнах и дослужился до подполковника, но жизнью не рисковал. Читатели его любили, критика нахваливала, пьесы собирали полные залы, немногочисленные сценарии превращались в киношедевры (и «Тень сомнения» до сих пор считается одним из лучших фильмов самого Хичкока). Американские писатели беспрерывно ссорились — а к нему относились идеально, и даже Хемингуэй и Фолкнер, которые друг друга отнюдь не жаловали, сходились на уважительно-благодарном отношении к нему (он, в свою очередь, писал им комплиментарные и притом очень умные письма). Сказал же он сам о себе в «Теофиле Норте»: «Я не напорист, и дух соперничества мне чужд».
У него был идеальный характер, он дважды получал Пулитцеровскую премию и несколько других, не менее престижных. Он прожил почти 80 лет (1897–1975) и умер во сне, как подобает праведнику. Потом, конечно, всё равно обнаруживаются скелеты в шкафу. Торнтон Уайлдер слишком хорошо всё понимал про людей вообще и себя в частности, чтобы быть счастливцем. Скорее всего, он был гомосексуалистом, что тщательно скрывал; скорее всего, он часто и жестоко страдал от литературного и человеческого одиночества; скорее всего, похвалы современников ему не особенно льстили, потому что хвалили его именно за дистанцированность от злободневности — а это совсем не так. И конечно, он никогда не знал подлинно массового успеха, довольствуясь признанием интеллектуалов, — в то время как амбиции у него были куда более серьёзные, просто он маскировал их. Но смешно, в самом деле, надеяться, что «Каббала» или «Мартовские иды» могли быть поняты соответственно в двадцатых и сороковых: кажется, мы и сейчас-то до них не вполне доросли.
2.
«Каббала», хоть и встреченная умеренными похвалами, представляется мне романом неудачным; пророческим, очень умным (особенно если учесть, что автору нет и тридцати и это первая опубликованная большая проза), но затянутым и претенциозным. Я прочел её впервые, купив в Сан-Франциско в знаменитом букинистическом на Русских Холмах одно из первых изданий, — она не была ещё здесь переведена, — и хотя некоторые формулировки показались мне прелестными, в целом на фоне «Великого Гэтсби», на который она так похожа — как похожи все попытки американцев быть европейцами, — она имеет, конечно, бледный вид: в «Гэтсби» всё дышит изяществом, в «Каббале» же на каждой странице ощутима неспособность автора справиться с чрезвычайно значительной задачей и даже, страшно сказать, сформулировать её. Должно было пройти сто лет, чтобы стало, по крайней мере, понятно, о чём там речь; Уайлдер был человеком слишком рациональным, чтобы замахнуться на такую тему. А между тем речь в этом романе идёт прямо о нынешней мировой ситуации: герой сталкивается с абсолютной и безусловной архаикой, считает её старомодной и как бы уже бесповоротно проигравшей, но чувствует за ней некую силу, некую абсолютную и непобедимую правоту… и сознаёт, что скоро она возьмёт жестокий, несколько даже чрезмерный реванш. Речь не о фашизме, который являл собою скорее бунт простоты и тупости, а вовсе не аристократизма; речь скорее о богословии, родовитости, утончённости, некотором сепаратизме в противовес глобализму, речь о религии, достоинстве, элитарности — которые отступили, спрятались, но продолжают исподволь влиять на историю.
Сам по себе конфликт не нов — у того же Фитцджеральда он присутствует: нуворишам хочется быть аристократами, а не выходит. Уайлдер пошёл дальше, перенёс конфликт в Европу, причём в самую архаическую, почти античную её часть, в нищую и безалаберную Италию. В этой Италии собирается аристократический кружок под названием «Каббала», который, с точки зрения одной сообразительной 16-летней девушки, ничего не делает, но как-то влияет. Всё, о чём они говорят и беспокоятся, предстаёт даже не глупостью, но абсурдом. Они родовиты, но даже не особенно богаты; у них нет будущего, а прошлое лежит в пыли и руинах — и тем не менее нас с первой и до последней страницы этого небольшого романа не покидает ощущение, что они заняты чем-то главным. Например, проблемой возрождения христианства в Европе или Бурбонов во Франции. Уайлдер не мог знать, что скоро все проблемы «Каббалы» вернутся на передний план — проблема веры не в последнюю очередь, — но почувствовал это.
Брекзит, нынешние Штаты, нынешняя Россия, религиозные споры об исламизации Европы, дискуссии о новой этике — всё та же драма, которая лежит в основе «Каббалы»: архаика, аристократия, предрассудки — всё это бессмерт но. Никакому прогрессу, никакой деловитости этого не победить. Мир преждевременно понадеялся на технику и новую мораль — ни от религиозных конфликтов, ни от древних предрассудков никуда не деться; тайная сеть аристократии управляет миром, ничего для этого не делая.
3.
К моменту написания «Мартовских ид» Уайлдер был уже обладателем двух Пулитцеровских премий — за «Мост короля Людовика Святого» (1927) и пьесу «Наш городок» (1938). Оба эти сочинения его прославили, каждое по-своему.
Тексты Уайлдера чётко делятся на американские и исторические, и писали их, кажется, два разных человека. Насколько холоден и рассудочен Уайлдер исторический — пусть не холоден, скажем иначе, философичен, — настолько Уайлдер американский полон сострадания, тепла, умиления перед чудом жизни, вообще всего того, что называют человечностью. Создаётся впечатление, что в Америке все вопросы о власти и Боге уже решены, смысл жизни обретён и можно заниматься чистым бытописательством — во всяком случае «Наш городок» остаётся самым трогательным сочинением Уайлдера, его и читать-то без слёз невозможно, а на сцене это вообще чудо.
Уайлдер в «Нашем городке» предугадывает технику триеровского «Догвилля» — и нет сомнений, что «Догвилль» задумывался как прямой ответ на хитовую, бродвейскую, титулованную пьесу о Гроверс-Корнерсе. Потому что Уайлдер рассказал, что жизнь — это рай, если глядеть на неё из смерти или, допустим, из одержимой фашизмом Европы 1938 года. Уайлдер считал нужным напомнить о простых и прекрасных вещах — запахе гелиотропа или сливок, вот это всё. А Триеру ненавистны простые хорошие люди, типа обыватели, у него внутри ад, и ему подавай либо больных святых, либо отвратительных представителей толпы, из них-то и состоит его Догвилль, псовый город. А эстетика вся уайлдеровская, городковская: пустая сцена, без занавеса, без декораций, помощник режиссёра объясняет — здесь главная улица, здесь живёт такой-то… Кстати, «Догвилль» — вполне хороший фильм, очень профессионально сделанный, и пьеса Уайлдера тоже, и в обоих есть моменты, доводящие до слёз, но это разная техника. Триер коленом давит на слёзные железы, Уайлдер же: