Философия зрения: вчера, сегодня, завтра
Афина, мастерящая зеркала
В популярных изложениях философии часто говорят о привилегии зрения в сравнении с четырьмя другими чувствами в западной философии, вспоминая и платоновское слово «идея», и нашу бытовую «очевидность», и необходимость «присматриваться» и «вглядываться», «узреть феномены». При более внимательном размышлении оказывается, что с привилегиями здесь не так просто: преимущество отводится не самому зрению, а зримому. Это феномен явился нам во всем блеске, это он ярок, ясен, величествен. Он как присутствие непостижимого в самом небывалом, гладком блеске поразил не только наше зрение, а нас всецело. Он хочет явить нам себя и на вкус, и на ощупь, – но его легкость, мыслимость, туманность, способность присутствовать в мысли не дается другим чувствам. Он влюбляет в себя – и дальше легкая и нежная мысль о феномене мыслит себя как зрящая и зримая.
Если мы обратимся к живописным аллегориям пяти чувств эпохи барокко, мы увидим, что зрение – вовсе не юное, не бойкое и не проницательное чувство. Слух играет на флейте или звонит в колокольчик, вкус пробует вино, – все это непосредственное приобщение вещам. Это прикосновение, поцелуй, проба наслаждения. А вот зрение всегда нуждается в приборе: очках, зеркале или телескопе. Оно опытное – это нахмурившийся старик или задумчивая старуха, или же, напротив, неопытный младенец, готовый смотреть на все широко открытыми глазами, пораженный многообразием вещей. Поэтому философия зрения начинается там, где мы задумываемся о начале своего опыта, где мы перестаем доверять видимому и размышляем о невидимом. Где мы начинаем анализировать, как устроена влюбленность, там мы начинаем лучше понимать устройство зрения как способности схватывать вещи и рассуждать о них.
Античная мысль представляет красоту как самовидимость, как некоторую выведенность в видимое свойств, которые можно было бы буквально «ощутить» и которые слово делает пластически ощутимыми, как будто доступными на ощупь. Достаточно одной цитаты из «Одиссеи» (VI, 235), когда Афина, учительница всякого ремесла, делает Одиссея прекрасным на вид: «ὣς ἄρα τῷ κατέχευε χάριν κεφαλῇ τε καὶ ὤμοις» – «именно так [как лучшие вдохновленные ею мастера] она ему излила прелесть на голову и плечи». Слово χάρις, Харита, может переводиться как «живая прелесть», а может как «харизма, обаяние», как «благодать», особая привлекательная и меняющая мир одаренность. «Пролитие» не обязательно надо понимать как свойство жидкости – мы ведь говорим, как в нас «вливается» вдохновение, – просто блеск действительно открыт не только зрению, но и другим чувствам. Мастер должен уже на ощупь чувствовать, и что изделие получается гладким, и что оно получается совершенным.
Заметим, что Афина подражает мастерам, которых сама учит, которых наставляет во всех премудрых искусствах. Она как бы обучается у своих учеников, обретает себя в зеркале своего же ремесла, требующего доводить все дела и вещи до совершенства. Послушные ученики становятся мастерами, мастерят вдохновенно прекрасные изделия, и уже Афина, увлеченная этой красотой, делает прекрасным самого Одиссея.
Так была открыта автокоммуникативность зрения: мы не просто видим что-то привлекательное и бросающееся в глаза. Мы видим мастерство, мастерское устройство вещей и, подражая им, открываем их красоту. Так Афина, подражая своим же ученицам, дарит прелесть-благодать Одиссею, чтобы ее служитель был прекрасен, достоин присутствовать среди богов и среди племени феаков. Феаки – кораблестроители, наученные лучшей мудрости, мудрости навигации, и здесь уже дело красоты, дело Афины покоряет весь мир, создает движение кораблей по открытому морю. Так у Гомера начинается дело зрения по захвату видимого мира, когда мир весь открыт, весь влюбляет в себя, но покорение пространства уже началось. Нужно только задуматься о справедливости, о ее законах, обуздывающих страсть покорения; и как только начинается это размышление, начинается и философия.
В хрустале дерзновения
Мишель Фуко в лекциях «Речь и истина»1 говорит, что в античной мысли осмыслялись не столько ложь и истина, сколько «филаутия», себялюбие, иллюзорное мнение о себе, и «парресия», дружеская дерзость, дерзновение, умение сказать другу все напрямую. Себялюбие – это лесть самому себе, которая находит и льстецов среди окружающих: даже если другой говорит нам что-то честно, то, будучи себялюбивы, мы превратим это честное и правдивое высказывание в ложь и лесть. Это своеобразный механизм «постправды» (post-truth): сами по себе отдельные высказывания могут быть правдивы, но если человек смотрит на себя иллюзорно, льстит себе, выстраивает свой ложный образ внутри себя, то даже формальная правда превращается в ложь.
1Фуко, М. Речь и истина: лекции о парресии./ пер. Д. Кралечкин, ред. М. Маяцкий. М.: Дело, 2020. 384 с.
Тогда как дерзновение – это соответствие слов и дел. Дерзновенный человек – это тот, кому доверяют, который совершает подвиги честности и поэтому может напрямую обратиться к сколь угодно вышестоящему лицу. Вышестоящее лицо и опознает в нем друга, а не просителя, не себялюбивого льстеца. Здесь ситуация уже немного отличается от начальной, гомеровской: если у Гомера Афина была культурным героем и всех научила ремеслу, то Плутарх и другие герои книги Фуко имеют в виду актуальное законодательство античного полиса или Римской державы, где уже нет отношений мастера и подмастерья. Здесь есть другое – сама гражданская жизнь выступает как место, где надо показать себя, но не в смысле простого предъявления своих достоинств, а в смысле того, чтобы быть уличенным сколь угодно вышестоящим лицом (каким может выступать и вся гражданская община полиса), и уличенным по-дружески в качестве человека, который оказался честен прямо здесь и сейчас. Именно такое понимание дерзновения было воспринято и христианством как образ дополнительного заступничества (как бы юридической консультации) святых перед Престолом Суда, наделяющего полноправием (правомочностью) всех, за кого они заступаются.