Язык в поисках понятия о себе
Изучать язык?
Самое поразительное в разговорах о языке – то, что само понятие «язык» в современном смысле утверждается в науке и в повседневной речи весьма поздно. Можно спорить о начальной точке, когда любой язык стал пониматься как система, на которую можно смотреть извне, – это универсальная Грамматика Пор-Рояля, вышедшая во Франции в 1660 году, или педагогика времен Великой Французской революции, когда иностранные языки пришлось преподавать людям, не обладавшим классической ученостью? Или, может быть, раньше, когда Франческо Петрарка обрушивался на «грамматиков», что они выдают метод за цель, тогда как благородство человека – в свободном распоряжении речью, телом и душой? В любом случае, между старым пониманием языка как просто речевой способности и новым его пониманием как независимой системы, «тела» – настоящая пропасть. Одно дело – пользоваться языком, а другое дело – принимать его как свое или чужое тело.
В Средние века никто просто не понял бы выражения «изучать иностранные языки». Было бы ясным высказывание «Мое родное наречие такое-то, а еще я изучил латинскую грамматику». С одной стороны, признавался язык как орган речи и, метафорически, языковая способность. По-латыни это можно было называть sermo – беседа, умение разговаривать,– например, про попугаев говорилось, что они воспроизводят sermo человека. Были также слова locutio, то есть умение говорить устно, речь как физическая способность, или ydioma, родной язык как отличающийся от других языков – именно так, с «y» в начале для большего «греческого» звучания писали это слово в средние века, а Данте Алигьери сделал его термином для обозначения местного языка1.
1. Некоторые примеры взяты из статьи: Кассен Б. и др. Язык и речь / пер. с фр. А. В. Маркова // Европейский словарь философий: лек- сикон непереводимостей. Т. 3 (2020). С. 30–41.
Слово lingua для обозначения органа речи легло в основу не только метафоры, но и метонимии, как во французском обороте «злой язык»: «Ах, злые языки страшнее пистолета». Понятно, что злоязычный человек вообще зол – французская привычка сближать человека с его речью, судить о человеке по тому, что и как он сказал, передалась и в этой строке Грибоедова – и мы уже не воспринимаем ее как копирующую французский синтаксис и семантику, воспринимаем как исконно русскую. Язык опять показывает свою органичность, как будто он был здесь всегда.
С другой стороны, в те же Средние века существовало понятие о «грамматике» или «литературе» в смысле правильного, нормированного латинского языка, который и давал доступ к учености. В слове litterae не различаются собственно «грамота», тексты и знания – все это предмет школьного изучения, а не естественной способности. Изучить слова, правила, тексты и научные знания – это часть одной «эрудиции», в смысле выхода из начального «грубого» (rudus) состояния и перехода к благородным ценностям. Но почему при этом для Петрарки знатоки грамматики не были благородными людьми? Почему философы Нового времени рассматривали такой ученый язык, скорее, как условность, которую приходится принимать, но которая не обеспечивает производство истины?
Оговорка не по Фрейду
Еще у Геродота (ок. 484—425 до н.э.), который много интересовался, почему разные народы мира говорят на непонятных друг другу языках, есть замечательное выражение γλῶσσαν νομίζειν – буквально, давать язык в надел, в значении «быть носителем родного языка, говорить на своем родном языке». Языковая способность достается человеку так же, как умение хозяйствовать, строительство домов или обычаи военного дела. Это «удел», «надел», а вовсе не система – как одним народам досталось море, а другим – суша, так и одним достался один язык, а другим – другой. Изучение языка в таком случае неотделимо от изучения обычая.
Казалось бы, это похоже на нынешние расхожие представления о связи языка и культуры, лежащие в основе разных форм национализма. Но есть одно существенное «но»: надел должен давать плод. Что толку правильно использовать море, если рыба не попадает в сети? И зачем пахать, если ничего не вырастет? Обладание языком должно оказаться столь же продуктивно, сколь и владение хозяйством.
Об этом говорит отрывок из античного писателя совсем другой эпохи, Лукиана Самосатского (ок. 120 – после 180). Он был сирийцем, греческий язык выучил как язык литературы и риторики и достиг во владении им блеска. Но иногда он допускал ошибки и вместо положенного утром официального приветствия «Радуйся» произнес «Доброго здоровья». Извиняясь за эту ошибку, Лукиан рассмотрел интимный смысл слов: пожелать радости можно и при последней встрече, и поэтому в этом слове есть оттенок легкой грусти, тогда как забота о здоровье – залог великих свершений. Лукиан как бы показывает изнанку2 освоенного им греческого языка, который должен был звучать как родной. Он осваивает его не как «грамматику», а как второй родной язык, более подлинный. Но именно поэтому он не сразу показывает его нарядность, а сначала ощупывает изнанку – только тогда его можно надеть ровно.
2. «Изнанка – частная субъективность, идентичность. Она формирует идентичность через остаток от вычитания из внешних требований собственных представлений» (Штайн О. А. По ту сторону лицевой и изнаночной // Вестник РХГА, 2012, 12:3. С. 256).
В завершение своего рассуждения Лукиан говорит, что однажды оправданный императором Августом человек, громко выражая благодарность, закричал: «Благодарю тебя, Государь, что судишь лицеприятно и несправедливо!». Приближенные хотели разорвать помилованного на части за такую дерзость, а мы бы сейчас заподозрили какую-то оговорку по Фрейду. Но система Фрейда возможна как раз там, где признается автономия языка как тела, внутри которого и можно отметить