Первая глава из романа Антонио Муньоса Молины «Зима в Лиссабоне»
Герои романа классика испанской литературы «Зима в Лиссабоне» — джазовой пианист Сантьяго и жена арт-дилера Лукреция. Во время знакомства между ними вспыхивает искра. Через что им придется пройти, чтобы быть вместе? Перевод книги, соединивший в себе драму, детектив и любовную историю, вышел в издательстве NoAge. «Сноб» публикует первую главу
Прошло почти два года со времени нашей последней встречи с Сантьяго Биральбо, но, встретившись вновь — глубокой ночью за стойкой бара «Метрополитано», — мы поприветствовали друг друга так буднично, словно только накануне выпивали вместе, и не в Мадриде, а в Сан-Себастьяне, в баре Флоро Блума, где Биральбо играл долгое время.
Теперь он играл в «Метрополитано», вместе с чернокожим контрабасистом и очень нервным молоденьким французом-ударником по имени Баби, во внешности которого сквозило что-то скандинавское. Группа называлась «Джакомо Долфин трио»; тогда я еще не знал, что Биральбо сменил имя и Джакомо Долфин — не звучный сценический псевдоним пианиста, а то, что значится теперь в его паспорте. Еще не видя Биральбо, я почти узнал его по манере игры. Он играл так, словно не прилагал к этому ни малейшего усилия, будто звучавшая музыка не имела к нему никакого отношения. Я сидел за стойкой, спиной к музыкантам, и при звуках песни, которую тихонько нашептывало фортепиано и название которой я позабыл, меня охватило некое предчувствие — возможно, то смутное ощущение прошлого, которое иногда чудится мне в музыке. Я обернулся, в то мгновение еще не осознавая, что ко мне постепенно возвращается воспоминание о далекой ночи в «Леди Бёрд», в Сан-Себастьяне, где я так давно не бывал. Голос фортепиано почти утонул в звуках контрабаса и ударных, и тогда, невольно окинув взглядом едва различимые сквозь дым лица публики и музыкантов, я увидел профиль Биральбо — он играл с сигаретой во рту, полуприкрыв глаза.
Я узнал Биральбо сразу, но не скажу, что он не изменился. Пожалуй, изменился, но самым предсказуемым образом. На нем была темная рубашка и черный галстук; время добавило его узкому лицу сдержанного достоинства. Позже я понял, что всегда чувствовал в нем это неизменное качество, присущее тем, кто — осознанно или нет — живет, повинуясь судьбе, предначертанной, быть может, еще в ранней юности. После тридцати, когда другие уже ковыляют к упадку, куда менее достойному, чем старость, такие люди все глубже укореняются в своей странной юности, болезненной и вместе с тем сдержанной, в своего рода спокойной и недоверчивой смелости. Иное выражение глаз — вот самая бесспорная перемена, которую я заметил в Биральбо той ночью. Этот твердый взгляд, в котором чувствовалось то ли безразличие, то ли ирония, принадлежал как будто умудренному знаниями подростку. И я понял, что именно поэтому выдерживать этот взгляд настолько трудно.
Чуть больше получаса я потягивал холодное темное пиво и наблюдал за Биральбо. Он играл, не склоняясь над клавишами, а, скорее, наоборот — запрокидывая голову, чтобы сигаретный дым не попадал в глаза. Играл, поглядывая на публику и делая быстрые знаки другим музыкантам; его руки двигались со скоростью, казалось исключавшей всякую преднамеренность и технику, будто повинуясь слепому случаю, по воле которого через мгновение в наполненном звуками воздухе сама собой, подобно синим завиткам сигаретного дыма, возникала мелодия.
Во всяком случае, казалось, что музыка не требует от Биральбо ни внимания, ни напряжения мысли. Я заметил, что он следит глазами за обслуживающей столики светловолосой официанткой в форменном фартучке и иногда они обмениваются улыбками. Он сделал ей знак, и вскоре официантка поставила стакан виски ему на фортепиано. Манера игры Биральбо тоже изменилась за прошедшие годы. Я мало понимаю в музыке и никогда особенно не интересовался ею, но, слушая его тогда, в «Леди Бёрд», я с некоторым облегчением почувствовал, что музыка вполне может быть ясной, может рассказывать истории. Теперь, в «Метрополитано», мне смутно показалось, что Биральбо играет лучше, чем два года назад, но, понаблюдав за ним пару минут, я отвлекся от музыки, заинтересовавшись мельчайшими изменениями жестов: например, он стал играть с прямой спиной, а не припадая к клавиатуре, как раньше; иногда работал одной левой рукой, отрывая правую, чтобы взять стакан или положить сигарету в пепельницу. Изменилась и его улыбка — другая, не та, которую он то и дело бросал светловолосой официантке. Он улыбался контрабасисту, а может, и самому себе с внезапно счастливым и отрешенным выражением — так, наверное, может улыбаться слепой, уверенный, что никто не поймет и не разделит его радости. Глядя на контрабасиста, я подумал, что такая улыбка — вызывающая и гордая — чаще бывает у негров