Зинаида Гиппиус
Портретная галерея Дмитрия Быкова
1.
Зинаида Гиппиус (1869–1945) была не то чтобы андрогином, как многие подозревали, но явным кентавром — сочетанием несочетаемого.
Замечательный поэт — и практически никакой прозаик; проницательный критик — и слабый, увлекающийся публицист; автор точных, временами провидческих дневников — и самовлюбленная хозяйка нескольких одинаково смешных салонов; женщина изумительного ума — и поразительного неумения себя вести; один из самых влиятельных, но и самых фарсовых персонажей русского Серебряного века и, впоследствии, русской эмиграции. Нельзя ею не умиляться — и не восхищаться временами, — но нельзя ее и не пожалеть, хотя весь ее облик и душевный склад как будто исключают жалость, и сама она не терпела ни сюсюканья, ни состраданья. Жена подлинно великого писателя, чье величие открывается нам постепенно, отдаляясь от пошлой оценки современников, — она многое взяла от Мережковского, но воспроизвела на собственном уровне, как бы перевела его мысли, интонации, даже стилистику в иной регистр, переложила его для женского голоса. Но — тут уж неизбежны упреки в сексизме, нынче ведь нельзя ничего сказать, чтобы кто-нибудь не оскорбился, — «царица Савская была мудра мелочной мудростью женщины», как заметил Куприн, явно имея в виду не только царицу Савскую. Гиппиус была как раз прежде всего женщиной, чего многие друзья и ровесники не желали видеть; ей нравилось блистать, она была не по таланту тщеславна, ей хотелось колебать мировые струны и управлять Временным правительством через своих людей, она была болезненно чутка к современности и глуховата к будущему, и эта метафизическая глухота материализовалась в ее старческой тугоухости. Она прожила достаточно долго, чтобы стать пережитком своей эпохи, остаться в полном литературном и человеческом одиночестве, но, кажется, так ничего и не поняла относительно России, потому что догадывалась о многом, но подтверждения своих догадок не видела. А между тем оно было, но взгляд ее был слишком нацелен на сиюминутное, на политическое; метафизику истории она чувствовала — и в самом деле как будто о многом проговаривалась, особенно в приступах раздражения, — но проявлений ее не замечала. Это, впрочем, беда многих говорящих и думающих о России: они за деревьями не видят леса, за политическим не видят глубокого, внутреннего и совершенно аполитичного. Россия вообще не политическая страна, и, по большому счету, в ней меняется очень немногое. Мережковский, кажется, простился с этой темой сравнительно рано, написав историческую трилогию «Царство зверя» и все для себя поняв; сегодня редко перечитывают «Александра I» и «14 декабря», а стоило бы. Гиппиус же так и не успокоилась, так и не махнула рукой на Россию с ее историей и будущим, так и искала пути спасения Родины, не желая понимать, что Родину спасать не нужно, она так живет и иначе не хочет.
Блок незадолго до смерти писал Чуковскому: «Слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Это с большим или меньшим правом могли сказать о себе все люди Серебряного века, которым померещился выход из замкнутого круга; но Гиппиус, кажется, могла бы первой применить к себе эти слова своего «лунного друга», как называется ее отличный очерк о Блоке. Если бы она перестала интересоваться современностью — не было бы и глобального разочарования семнадцатого года, и угрюмого доживания, но тогда, пожалуй, не было бы и дневников, и стихов, и всей остроты, всего напряжения ее жизни. Слабость Гиппиус в записях 1917–1920 годов обернулась силой, и, пожалуй, только эти записи останутся в конце концов главным в ее обширном наследии. Мы все ничего не изменим в России — «И погромче нас были витии, да не сделали пользы пером», — но наше отчаяние по этому поводу порождает и еще некоторое время будет порождать значимые тексты, а что интересует Главного Читателя, кроме текстов?
2.
Гиппиус родилась 8 ноября 1869 года, рано потеряла отца и с трудом оправилась от его смерти, рано заболела туберкулезом, лечилась на Кавказе. Она росла девушкой печальной и сосредоточенной, но эта печаль объяснялась тем, что ей нечего было делать и не с кем общаться. Вообще же натура у нее была необычайно деятельная и, что называется, кипучая — но только при условии, что найдется дело, приложение сил; если такого дела не было, она предпочитала одиночество, и не демонстративное, а подлинное, от глубокого нежелания общаться с чужими. И потому есть и тут некая двойственность, почти несовместимость: мы знаем лирическую героиню Гиппиус печальной, изолированной от прочих, желающей лишь того, чего не бывает, — и она же принимается живо и горячо откликаться на общественное движение, как только оно начинается. Эта замкнутая мечтательница кидается в любое начинание, спорит о политике, собирает кружки — как только в российской жизни намечается хоть робкое оживление. В этом смысле Гиппиус была самой типичной отечественной декаденткой: когда все гниет и застывает, она удаляется в башню из слоновой кости, когда повеет хоть малейшей надеждой — нет человека активней и вовлеченней.
Мережковский был старше Зинаиды Николаевны на четыре года. Они познакомились на Кавказе — он туда отправился путешествовать после выхода первого сборника. Тут была не то что любовь с первого взгляда, но исключительно глубокое взаимопонимание, и за пятьдесят пять лет совместной жизни они не расставались больше, чем на сутки. Мережковский был человеком огромного личного обаяния — не понять и не почувствовать этой харизмы могли лишь те, чья душевная настройка была недостаточно тонкой. Вот, например, Иван Ильин — один из главных теоретиков и практиков русского консерватизма (рискнул бы я сказать — на грани фашизма, о чем современники писали более открыто): ему казалось, что в Мережковском, его писаниях и его героях слишком много рассудочности и мало непосредственного чувства. Увы, поклонники русского консерватизма под рассудочностью понимают чаще всего воспитанность, а под непосредственным чувством — готовность без долгих рассуждений дать в морду; их нелюбовь к рациональности на деле означает всего лишь любовь к национальности, иррациональным мотивам и врожденным признакам; все это, конечно, уже скомпрометировало себя и скомпрометирует еще сильнее, но Мережковский при жизни от таких людей натерпелся. Нина Берберова, считавшая себя очень умной и проницательной, хотя на деле была всего лишь очень красивой и здоровой, писала: «Человека этого (Мережковского. — Д. Б.) она ценила необычайно высоко, что было даже странно в писательнице такого острого, холодного ума и такого иронического отношения к людям. Должно быть, она действительно очень любила его». Человек типа Гиппиус может любить лишь того, кем восхищается, прежде всего интеллектуально; это не тот случай, когда сначала любишь, а потом начинаешь взахлеб нахваливать творчество любимого. Гиппиус любила Мережковского, потому что понимала.
Так, например, она все понимала про религиозно-философские собрания, разрешения на которые Мережковским пришлось добиваться лично у Победоносцева. Широко известен вопрос, который задал Победоносцев: да понимаете ли вы, что такое Россия? Россия — ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек! Менее известен ответ Мережковского: да кто же, как не вы, превратил ее в эту пустыню?! Собрания — идея общая: Гиппиус стало недостаточно узкого кружка декадентов, поэтов и публицистов. Она захотела привлечь церковников, а в идеале — чиновников. И ей, и Мережковскому мыслился третий завет, это идея в те дни весьма модная, но, кажется, Мережковский глубже всех ее проработал. Первый завет — закон, второй — милосердие, третий — дух, то есть собственно культура. Чувство исчерпанности человеческой истории, обреченности человечества владело многими, Мережковские совпадали в остроте этого переживания. По мысли Дмитрия Сергеевича, первое человечество было погублено потопом, второе погибнет в огне всемирной войны, третья попытка будет кардинально отличаться от первых двух, ибо новое человечество будет духовным, творческим, сверхчеловеческим в ницшеанском понимании. О тех, кто спасется, надо думать уже сейчас; надо вовлекать в духовную работу как можно большее число людей — и эти рыцари нового, сверхлюди начала века виделись им в людях русской революции, в террористах, в самоотверженных и, по сути, самоубийственных эсеровских акциях, в каторжанах, беглецах, политических эмигрантах. Религиозно-философские собрания были насильственно прекращены, но Мережковские, уехав за границу в разгар революции 1905–1907 годов, предположили, что новая религия куется сейчас в русских сектах. Это могут быть секты религиозные, а могут — революционные: