«Кино задавало вопросы, а зрители ждали ответов»
Наум Клейман о том, как советские режиссеры пытались успеть за государством и не отстать от зрителя
16 ноября начинается II Московский кинофестиваль архивных фильмов. Одна из его программ, «Третья из трех», посвящена переходной эпохе советского кино — между торжеством авангарда и утверждением соцреализма. Игорь Гулин поговорил с ее куратором Наумом Клейманом о белых пятнах в истории нашего кино и о том, как советские классики осваивали звук, делали фильмы инструментами общественной дискуссии и были вынуждены покоряться как цензуре, так и массовым вкусам.
Ваша программа посвящена рубежу 1920–1930-х годов. Чем сегодня интересен этот период советского кинематографа?
Хотелось показать недооцененное кино. Когда я был студентом ВГИКа, нам говорили, что классики немого кино не выдержали испытания звуком. Педагоги цитировали остроту, которую приписывают Эйзенштейну: вроде как он сказал, что в начале 1930-х наступили «сумерки богов» (по названию оперы Вагнера, которое у нас обычно переводят как «Гибель богов»). Сам Эйзенштейн, Пудовкин, Кулешов, Роом, Барнет — все лидеры предыдущего периода — якобы сорвались, сделали плохие фильмы, все у них оказалось неудачным. Прошли годы. И когда я уже работал в Госфильмофонде, мы пересмотрели или даже впервые посмотрели некоторые из фильмов того времени. Оказалось, что все не совсем так, как нам говорили. Взгляд современников был односторонним. То, что тогда казалось неудачным, нелепым, даже диким, было зачастую прозрением или предощущением будущих открытий.
Но ведь звук действительно представлял вызов для немого кино и требовал некоторого упрощения языка?
Конечно, это было противоречивое явление. Оно отчасти упрощало, а отчасти усложняло процессы. Режиссеры считали, что надо избежать фотографированного театра, что синхронно записанный на пленку диалог упразднит разработанный в немом кино визуальный язык — выразительность мимики и жестов у актеров, режиссерских мизансцен и операторской светописи, монтажных ритмов и метафор. Поэтому наши новаторы провозгласили контрапункт звука и изображения. У того же Барнета в начале «Окраины» есть знаменитый кадр: лошадь поворачивается к извозчику и вдруг издает этакое «охохохохо». Понятно, что на самом деле вздохнул извозчик, но кажется, что даже лошадь вздыхает от положения дел. И это у Барнета, который не был эстетическим радикалом. В освоение звука было вложено очень много изобретательности. У нас, например, рисованный звук появился задолго до фильмов знаменитого аниматора Нормана Макларена. Был такой изобретатель Евгений Шолпо; в Госфильмофонде и Музее кино хранятся его опыты, много лет лежавшие у автора под кроватью. С другой стороны, звук делал камеру статичной; возникли длинные кадры, потому что звук поначалу записывался вместе с изображением на негатив.
Почему современники тогда не поняли эти эксперименты?
Отчасти дело в том, что публика жаждала именно услышать голоса актеров, музыку, песни с экрана. Но вообще-то недопонимание началось раньше, чем пришел звук. Дело в том, что авангардный кинематограф требовал от зрителей высокой культуры восприятия, а у нас большинство публики было безграмотным. Кроме того, передовое кино стремилось воспитывать в зрителе активного гражданина, а потому задавало вопросы, а зрители ждали в основном ответов и развлечений. Например, такой классический фильм, как «Третья Мещанская» Абрама Роома по сценарию Виктора Шкловского, вовсе не скабрезная история о любви втроем. Это кино об отношении двух фронтовых друзей, вместе боровшихся за новый мир, к женщине не как к личности, а как к объекту наслаждения. Фильм кончается тем, что героиня отказывается от обоих и уезжает беременная — куда? Шестидесятники потом назвали такой финал открытым. Но тогда, в 1920-х, предполагалось, что за сеансом буквально следует дискуссия: зрители остаются в зале и обсуждают положение женщины в обществе и в семье. Другое дело, что уже в конце 1920-х дискуссии были не очень возможны. С 1928 года начался сталинский переворот, был изгнан Троцкий, снят Бухарин, ни о какой публичной полемике и речи нет. Сверху поставлена задача создания утилитарного кинематографа, агитпропа для хозяйственных нужд. А со второй половины 1930-х годов в кино утверждается соцреализм. Весь полный разных противоречий переходный период — 1929–1934 — как бы зависает между относительно свободной эпохой нэпа и уже более тоталитарной эпохой, начавшейся в 1934-м.