Отец русского ленд-арта. Большое интервью с основателем «Никола-Ленивца» Николаем Полисским
Этим летом впервые за долгие годы художник Николай Полисский, известный как основатель фестиваля «Архстояние» и арт-парка «Никола-Ленивец», открыл свою персональную выставку в галерее ГУМ-Red-Line. Его «Колонна» из серии «Русская античность» стала одной из ключевых доминант паблик-арт-проекта «Красный сад» на Красной площади. Мы поговорили с Полисским о том, как ему удалось превратить деревню в Калужской области в популярную достопримечательность, и о том, в чем состоит миссия художника.
Про Николая Полисского этим летом говорят больше, чем про какого-либо российского художника. Его деревянная «Колонна» на Красной площади и серия «Русская античность» в галерее ГУМ-Red-Line многих заставили вспомнить, а кого-то и узнать впервые имя отца-основателя крупнейшего в Европе арт-парка «Никола-Ленивец» и фестиваля «Архстояние», собирающего ежегодно тысячи человек в калужских полях и лесах. Николаю Полисскому 64, но в статусе мэтра он достаточно давно — с тех пор, как возвел целую череду ландшафтных арт-объектов в Никола-Ленивце, который за 20 лет ему удалось превратить практически в абсолютно счастливую деревню.
Полисскому хочется давать громкие прозвища вроде «Лесной царь», «отец «Архстояния», «гуру ленд-арта», но все, кто его знает, — и критики, и местные, и художники — зовут его по-свойски «дядя Коля». Дядя Коля, как часто бывает с мудрецами, кажется человеком простым и может найти общий язык с кем угодно — «хоть с бомжом, хоть с президентом». Свой «паблик-арт», который он часто делает из того, что под ногами, — снега, травы, палок, дерева, — он называет «архстоянием». Однажды появившись тут с идеей арт-проекта, он вернулся снова, построил из сена башню «Зиккурат» и сжег ее. Это стало началом новой жизни — и своей, и жизни никому не известной деревни.
Полисский уверяет, что в его деятельности нет никакой сакральности, но магнетизирует окрестности и людей так, что с каждым годом людей здесь все больше, и многие приезжают с идеями художественных проектов. Это можно назвать эффектом Полисского.
Что в вашем детстве предопределило ваш творческий метод? Какие моменты вспоминаются?
Конечно, вспоминается, что часто я оказывался в деревне. Отец служил военкомом в малых городах — Торопце, Завидово, и мы часто жили в сельской местности. Но и Москва моего детства была окраиной. Сейчас это середина Кутузовского проспекта, а тогда был самый край, наши дома были почти на границе Москвы, дальше шла Поклонная гора, которую потом срыли при Брежневе, а мы там катались на санках. За Поклонной начиналась бескрайняя природная среда. Какие-то свалки, куда свозили строительный мусор, леса... Тогда детей не боялись выпускать из дома, и мальчишками мы постоянно пропадали в каких-то полях, лесах, в бесконечных приключениях, которые сейчас даже немножко страшно вспоминать. Чего мы только не жгли и не взрывали на этих свалках! И я не припомню, чтобы взрослые за нами особо следили. Мать не могла меня на обед зазвать, я все бегал где-то.
Потом, в начале 1960-х, построили Кутузовскую панораму (Бородинскую панораму на Кутузовском проспекте открыли в 1962 году. — Esquire). Это всех мальчишек нашего дома подняло на какую-то недосягаемую высоту. Сейчас даже представить себе трудно, что значила Кутузовская панорама! Туда очереди были больше, чем к Ильичу. И для нас это было очень круто! «Ты ТАМ живешь?! Да ты, наверное, каждый день туда ходишь?» — «Конечно!» Хотя, по правде, мне один раз лишь удалось туда попасть — не пробиться было! И вот эта свобода, полученная в детстве, наверное, сыграла свою роль.
Потом, конечно, все изменилось. Лет в десять в студии скульптуры в Доме пионеров я познакомился с художниками — у нас тогда преподавали приличные люди, из настоящей художественной среды. Они были знакомы и с Кабаковым, и с Булатовым, и со всей андерграундной средой. И я увидел этот мир искусства, который меня, конечно, заворожил. У нас была самая такая обычная советская семья, все другое, а тут передо мной открылся таинственный и свободный мир, и туда, конечно, затянуло. Дальше была художественная школа и прочая жизнь в культуре. Но прививка этой натуральной жизни, видимо, осталась. И, пройдя все школы, институты, Мухинское училище, «Митьков» (группа художников, сформированная в Ленинграде Дмитрием Шагиным, Александром Флоренским, Владимиром Шинкаревым и другими в 1980-е. — Esquire), московскую сумасшедшую жизнь, я вернулся на природу.
Вы как художник формировались в Петербурге — там, где учились?
Питер более классический, конечно, в Москве все поавангарднее всегда было. А там — «живопись, которой нужно служить», «Вечно живая картина», и вот во всем этом я варился, зная уже про то, что есть другое искусство, концептуализм и остальное. Даже пытался объяснять ребятам что-то про Кабакова, что есть другое искусство, но они хохотали просто. Это потом они к этому пришли. Но я изучал историю искусства с начала — от бизона до Барбизона. Учили хорошо. Одних историй искусств штук одиннадцать было. Но современное искусство, конечно, было в тайне.
А как вы рассказывали о Кабакове, даже интересно?
Сейчас и не вспомнить, так как все это через смешки было. Но я объяснял, что человек исследует жизнь не как мы, продолжатели какой-то живописной французской школы, варимся в стилистиках, — а исследует эту советскую жизнь, ту, что нас окружает, подробно, внимательно, с собиранием бумажек и артефактов. Раздавался жуткий топот и хохот, и мне приходилось более сильные выражения применять... Но живопись и меня все-таки увлекла, что поразительно. И сейчас я очень много встречаю людей, которые в этой культуре так и остались. Это уже новая академическая культура, идущая скорее от авангардной, но все-таки традиция, которой надо следовать. Я, конечно, тоже долго на этом сидел и очень хотел вырваться, но не отпускало.
Когда вы поступили в Мухинское училище в Ленинграде, не поступив в Москве в Строгановку, это был драматичный момент или приключение?
Да нет, ну конечно! Это самостоятельная жизнь! Отрыв от диктата родителей! Они уже по слухам только потом узнавали о моей жизни и о каких-то кошмарах. Я достаточно опасно жил, бог знает что творилось в той квартире, которую мне родители снимали. Страшно вспомнить. И какие дружки у меня были, и как я выпутался из всего этого... Жуть. Тогда была какая-то вдруг открывшаяся свобода, а власти еще не знали про все безобразия, которые может творить молодежь. Сейчас-то они все доподлинно по пунктам разузнают. А тогда нюх потеряли.
1970–1980-е — это время, когда в Петербурге происходила культурная рок-революция: Цой, Гребенщиков, «Митьки». С кем тусовались, с кем дружили?
Я учился в 1977–1982 годах. И все, конечно, там друг друга знали. Питер — это еще большая деревня, чем Москва. Это теперь уже история, а тогда все просто ходили друг к другу и дружили. С Флоренским Сашей (российский художник, один из основателей ленинградской арт-группы «Митьки». — Esquire) мы учились вместе в Мухинском училище. А подружились с первой минуты — как зашли в аудиторию, так и вышли корешами. По Мухе ходили королями. Мы что-то такое знали, чего не знали остальные, потому как они были еще более серые, чем мы. Если спрашивали про современное искусство — это к Полисскому и Флоренскому. Позже он женился на Оле Флоренской, она тоже с нами училась, но дружба наша продолжалась.
«Митьки» были придуманы позже. Цой тогда еще совсем мальчиком приходил в мастерскую к Андрюшке Медведеву (петербургский художник, фотограф и педагог, 1959–2010. — Esquire), и мы с ним общались. Группа «Кино» появилась позже, когда я уже уехал в Москву. А в те времена царствовал Гребенщиков, безусловно, и все только-только начиналось.