Михаил Шолохов
1
Об авторстве «Тихого Дона» написано достаточно, теперь и у «Поднятой целины» как будто сыскался подлинный создатель — Константин Каргин, автор рассказа «Забурунный край» и утраченной повести «Бахчевник». Его биографию видный исследователь шолоховской проблемы Зеев Бар-Селла пересказывает так: «…“сел” К. И. Каргин в 1935 году. А до ареста входил в литературную группу “Станица”, возглавляемую Г. Бороздиным. Под стихами он ставил подпись: “Георг Бороздин”, но стоило ему обратиться к соратникам с предложением называть его ещё и “атаманом”, как судьба группы и самого Бороздина была решена. А Каргина потом выпустили. Поселился он в Грозном, оттуда переехал в Орджоникидзе. Началась война, мобилизовали. В 1942 году, под Харьковом, попал в плен, вспомнил свою принадлежность к казачьему сословию и пошёл служить немцам — под начало атамана Краснова. Затем — май 45-го, из Австрии Каргин бежит в Италию, добирается до Австралии. А в 59-м вернулся в СССР и... никакого наказания не понёс. Что странно — не тот был год 1959-й, чтобы изменникам Родины и военным преступникам отпускать грехи и давать жить, как Бог на душу положит... Не иначе, были у Константина Ивановича перед Советской Родиной особые заслуги. В 1964 году посетил Вёшенскую, на провокационные разговоры (бывшего учителя — сослуживца А. Г. Дударева, заступавшегося за власовцев) не поддался. С 1959 года литературных следов не оставлял. Говорят, лелеял мечту написать серию рассказов о “красновцах” (то есть казачьих частях вермахта)... Не написал. А скончался он в 1983 году, то есть прожил ровно столько, сколько Шолохов, — год в год».
Совпадений много: в 59-м опубликована вторая книга «Поднятой целины», а ровно перед публикацией первой исчезла повесть Каргина о коллективизации; родился в 1904 году, на год раньше официальной даты рождения Шолохова (есть версии о том, что он был старше на три года, на пять лет…). Текстуальные параллели между «Забурунным краем» и «Тихим Доном» отмечены историком Андреем Венковым (впрочем, Бар-Селла пишет, что можно найти такие параллели в добрых двадцати книгах об отступлении белых с Дона; лично я сходства не вижу, но я не шолоховед — точней, не антишолоховед).
Что сказать, дорогие товарищи: после тридцати лет, прошедших со времён легализации антишолоховской гипотезы в России, накопано много. Надо теперь обладать нешуточной храбростью, чтобы приписывать Шолохову его романы: доказано, что он был малограмотен, что собственные речи на писательских собраниях читал по бумажке и готовил не сам; что рукопись «Тихого Дона» — результат не творчества, а переписывания чужого текста, потому что некоторые слова он просто не разобрал; да мало ли что доказано — огромная литература существует на эту тему, и даже для беглого её обзора понадобился бы печатный лист. Правда и то, что сторонники шолоховского авторства неохотно вступают в дискуссии, отделываются трескучим пафосом и грозными обвинениями, а реальных аргументов предпочитают не замечать. Даже и то правда, что личность Шолохова, какой мы её знаем, меньше всего свидетельствует о художественной одарённости, не говорю уж о гениальности; борьба его за собственный текст (на этот аргумент особенно напирает Александр Мелихов: нельзя, мол, так отстаивать чужое) оборачивается борьбой за свою литературную славу и статус; и вовсе уж трудно противопоставить что-либо утверждению о том, что роман по главному своему пафосу совсем не большевистский и даже чуть ли уже не антибольшевистский… Правда, можно заметить, что он выглядит не особенно лестным и для казачества, традиции и скрепы которого оказались весьма хлипки, так что при первом общественном катаклизме все кинулись убивать всех. Вообще не очень понятно, что в Шолохове нашли так называемые патриоты и почвенники, — Пётр Бицилли ещё в тридцатые годы заметил, что ничего особенно комплиментарного там о казачестве не сказано. Но именно они сегодня громче всех настаивают на шолоховском авторстве, и это ещё один повод не присоединяться к столь несимпатичному хору.
Правда и то, что альтернативные кандидатуры — Фёдор Крюков и Вениамин Краснушкин — не выглядят особенно убедительными: любой, кто читал Краснушкина (Виктора Севского) и в особенности Крюкова, чувствует в «Тихом Доне» совсем другой темп, охват, другую плотность повествования, другую оптику и пластику, другую изобразительную силу. Но в реального Шолохова-автора верится не больше.
И всё же будем исходить хотя бы здесь из того, что у «Тихого Дона», «Поднятой целины» и «Судьбы человека» один автор со своей конкретной стратегией, а как, из чего и с чьей помощью он компоновал свои тексты — это вопрос к историкам; мы имеем дело с книгами, вот из них и попробуем исходить.
«Тихий Дон» перечитывается многими, «Целину» вспоминают реже. Я решил посильно выправить этот перекос и взглянуть на роман сегодняшними глазами — после двух переоценок: постсоветской (то есть антисоветской) и нынешней, неосталинистской.
2
С точки зрения чистой литературы «Поднятая целина» — плохой роман с несколькими сильными кусками, но хорошего романа о коллективизации у нас нет. О коллективизации практически невозможно написать сильную прозу. Для романа нужна концепция, а какая концепция тут возможна? Жиды и масоны переморили чистое, высоконравственное русское крестьянство? Этот взгляд ничем не лучше теории о том, как тёмную крестьянскую массу просветила и механизировала партийная воля. Коллективизация была явлением совершенно зверским, но вопрос об альтернативах ей остаётся дискуссионным: Чаянов и Кондратьев — главные экономисты двадцатых — были уничтожены, идеи их не реализованы, о применимости их теперь спорить бессмысленно. По всей вероятности, НЭП был обречён; видимо, обречено было и крестьянство — непосредственно после победы большевиков. Что получилось бы у Столыпина, чью реформу считали запоздалой и сторонники, — тоже спорят и тоже без толку. То, что коллективизация в 1929–1930-х годах проводилась с чудовищной жестокостью и полным непониманием русской сельской жизни (хотя колхозы и вызывали совершенно искренний восторг у части русской интеллигенции, не обязательно еврейской), было ясно и самим коллективизаторам; Сталин вынужден был несколько отыграть назад, но до голода, превосходившего по масштабам поволжский ужас 1921–1922 годов, довести успел. Одни полагают, что русская крестьянская цивилизация была в тридцатых уничтожена, другие — что надломлена, третьи — что она и так находилась в кризисе, и не сказать чтобы в постсоветское время деревня возродилась; как бы то ни было, объективный взгляд на эту трагедию невозможен, ибо встаёт вопрос о судьбе русской цивилизации как таковой, а мы не знаем даже приблизительно, на какой стадии пребывает сегодня империя и насколько она эффективна в целом. В результате социальный заказ на срочный роман о коллективизации, да ещё и на Дону, где индивидуалистические традиции всегда были сильны, а общины в среднерусском понимании вообще не было, — мог привести только к имитации романа, к замене его набором пёстрых олеографических картинок, что Шолохов и осуществил. Надо признать, стратегия его была оптимальна; никакого отношения к реальности его книга, понятное дело, иметь не могла, но от него ведь это и не требовалось. Требовалась художественно исполненная агитка, оправдание грандиозной неудачи — бытовало же определение: социалистическим реализмом называется искусство хвалить начальство в доступной для него форме. Надо было описать такую коллективизацию, чтобы начальство (прежде всего Сталин) само поверило, что у него в конце концов, после ряда перегибов на местах, всё получилось. И Шолохов такой