«Надо уважать чужое мнение за то, что оно чужое»
Как Юрий Лотман пересилил время
Когда сложно жить, иногда помогает подумать, как жили другие. Величайший русский культуролог Юрий Михайлович Лотман застал разные времена — и ни одно из них не было хорошим. Однако он, кажется, вовсе не задумывался о том, как жить. Борис Эйхенбаум, у которого он учился, записывает в 1950 году в дневнике: «"Пересилить время" нельзя, а так получилось, что мы сейчас не нужны. <…> В самом деле, что мы значим рядом с атомной бомбой?» Григорий Ревзин объясняет, как Лотман смог пересилить.
1
Он закончил филфак Ленинградского университета в 1950 году — в разгар сталинского антисемитского террора и после погрома филфака 1949 года, когда его учителей — профессоров Марка Азадовского, Григория Гуковского, Виктора Жирмунского и Бориса Эйхенбаума выгнали из университета (Гуковский в 1950 году погиб в тюрьме). Лотман — а он был блестящим студентом — вышел с «волчьим билетом». «Начался длительный период поисков работы. Протекал он по вполне стереотипному сценарию. Утром я отправлялся в одно из тех мест, где, как накануне я выяснил, есть вакантное место (как правило, это была школа). Директор принимал меня очень ласково, говорил, что место есть, и просил на следующий день принести заявление и заполнить анкету. Как ни странно, еще в 50-м году я сохранял то качество, которое в зависимости от ориентации можно назвать и наивностью, и глупостью. Смысл заполнения анкеты для меня, весь жизненный опыт которого был связан с войной, был совершенно неясен. Когда мой приятель <…> при первой же встрече спросил меня: "Ты кем вернулся?" — я не понял вопроса. "Ну с каким пятым параграфом, балда?"»
Ему помогла сокурсница, которую распределили в Тартуский педагогический институт, и оказалось, что там есть еще место. Надо понимать, что это был за институт. Советские войска вошли в Эстонию в конце 1944 года. Это были ускоренные (двухлетние) курсы подготовки учителей русского языка и литературы. Значимая часть местного населения не воспринимала эту организацию как институт просвещения. На преподавателей совершались покушения, в окно института раз бросили коктейль Молотова — работать было некому. Лотман сразу начал преподавать и в Тартуском университете (сначала совместителем, в штат его зачислили после окончания борьбы с космополитизмом) — там тоже катастрофически не хватало преподавателей. Местные кадры были немецкоязычные (весь университет в Эстонской Республике 1918–1940 годов был немецкоязычным), их арестовывали за коллаборационизм и отправляли в Караганду. В связи с особыми обстоятельствами на работу взяли и еврея, благо член партии (вступил во время войны) и несколько боевых орденов. «Где вы это взяли»,— спросил его в 1970 году следователь во время обыска. «Украл»,— ответил Лотман.
Он прошел всю войну — не думаю, что он был в состоянии чувствовать правду «лесных братьев». С другой стороны, позади у него был разгромленный филфак и волчий билет, фактически запрет на профессию. Это довольно сильное давление на самосознание, когда то, чем ты живешь — ученый и просветитель,— категорически не принимается. Одними за то, что еврей занимается русской культурой (страшно сказать — Пушкиным!), другими за то, что оккупанты заставляют наших эстонских детей говорить по-русски.
У Лотмана, насколько я знаю, нет высказываний на эту тему, ни в 1950-е, ни дальше. Дальше ситуация не была столь драматической, но основа коллизии осталась той же. С одной стороны, всю дорогу его сопровождает внимание КГБ СССР. Иногда острое, как в 1970-м, когда у него был обыск — искали запрещенную литературу — и потом у дома год дежурили оперативники. Чаще фоновое — запреты публикаций, командировок за границу (Лотман был избран членом-корреспондентом Британской академии наук, членом Норвежской академии наук, академиком Шведской академии наук — его приглашали по многу раз в год и ни разу в советское время не выпустили), подсаженные осведомители на Летних школах и лекциях. С другой стороны, он был крупнейшей фигурой в изучении русской культуры и главой всемирно известной русской культурологической школы — в Эстонии. Не уверен, что знаю, как это воспринималось тогда. А сегодня, я полагаю, трактовка была бы однозначной — столп русской имперской политики. И то, что он неизменно с предупредительным уважением относился к эстонцам, выучил язык (хотя, говорят, не очень хорошо), имел множество учеников, по нынешним временам опять же понималось бы однозначно — как особо изощренная имперская политика.
Как жить, когда тебя ненавидят и те и другие? Это не первый и даже не десятый вопрос к наследию Лотмана, там есть вещи куда интереснее, но так иногда бывает, что это прямо остро интересует. Конечно, есть очевидный ответ — найти или создать собственный круг, и Лотман это делал. Да в общем-то все, что он делал как организатор науки — и кафедра, и семиотические школы,— было созданием этого круга, и внутри этого круга его обожали. Он был замечательным другом, у него был талант дружить. Но на круг ведь тоже давят. Друзья уходят, эмигрируют (из участников тартуских школ эмигрировал добрый десяток, и очень значимые имена — его близкий друг и соавтор Александр Пятигорский, Борис Гаспаров, Дмитрий Сегал, Габриэль Суперфин), умирают, предают. Нужно обладать известным идеализмом, чтобы сохранять доверие к дружбе, если речь не идет о трех-пяти близких тебе людях. Это не то что не выход, но это не совсем выход.
Самое поразительное, что этот вопрос «как жить?» для Лотмана как будто просто не существует. Борис Егоров пишет о первых годах Лотмана в Тарту: «Лотмана охватила волна счастья: интересная работа, прекрасная библиотека, все впереди! Он не замечал тогда, как напряжено было эстонское население, какая ненависть к оккупантам клокотала в душах аборигенов, какая гнетущая атмосфера царила в обществе, где шли непрерывные аресты или высылки в Сибирь. О репрессиях и о настроениях эстонцев Лотман узнает чуть позднее, когда сблизится с некоторыми местными интеллигентами. А пока он весь был погружен в науку и педагогику». Борис Федорович — человек, не склонный к излишней трагичности взгляда, но это ближайший друг Лотмана, десятилетиями общавшийся с ним каждый день. Он мог, конечно, чего-то не видеть, но в одном его свидетельство несомненно — «волна счастья» была. И вот как — в этих обстоятельствах? Как этого достичь?