Катерина Кузнецова: Мне не больно, я не скучаю
Два года назад Катерина Кузнецова написала для сотого номера журнала «Сноб» эссе о поэте Евгении Гороне. Сегодня мы публикуем ее не менее яркий и откровенный рассказ «Графские похороны» о потере, который хочется перечитывать снова и снова
Он всегда казался мне исключительным.
И так же о нем хотелось написать, но всякий раз, принимаясь за попытку, я понимала, что рождаю лишь ужасающую фальшь и не могу даже робко приблизиться к тому образу текста, который есть внутри. Я не могла писать о нем хуже, чем он был.
Он был человеком, который научил меня не стесняться, тем, кто показал мир настоящим и обнаженным — таким, где корчатся от боли, но кто-то превращает это в танец, а кто-то — в оправдание. Говорят, мы любили друг друга. Я бы сказала, что мы были как два портрета одной сущности разной кисти.
Он не был первым французским аристократом, а я первым русским писателем, которые нашли друг друга. Мы любили много чего. А потом он умер, будучи совершенно здоров, из-за ошибки медсестры, первый и единственный раз угодив в какую-либо статистику.
А я нашла начатый и незаконченный черновик письма к нему. Со времен Отечественной войны между французской провинцией и нашей столицей не было более надежной регулярной связи, чем наша с ним.
И в этом тексте я могу лишь продолжить, но не перестать.
ИЗ МНОЖЕСТВА…
С этих слов начинается девиз твоего рода, сопровождающий поблекший герб с козлом и кубком (не козел, знаю, какая-нибудь серна, антилопа, благородный олень). Ты только однажды, когда мы познакомились, перевел гордое изречение с латыни и рассказал, что все это значит, но я еще не очень могла разбирать твою речь, да и сколько книг и дней прочла потом?
Так или иначе, и то и другое (герб и девиз «Из множества единственным быть в памяти») в итоге украсило тяжелую мраморную урну с твоим прахом, наверное, тоже фамильную (надеюсь, не многоразовую). Я упорно старалась вспомнить, что там дальше, после множества? Заспанное и помятое солнце зимнего дня слепило до рези в глазах. Ветер лихо сдирал чешую с рыбьих хребтов сугробов, лупил по лицу сияющей льдистой крошкой. Река вся была укрыта туманом, свободную гладь ближе к набережной волновали идущие суда, дальше иногда поблескивали края расколотых льдов. За Петропавловской крепостью извергались трубы, густой дым не успевал разойтись, стоял колом, как накрахмаленные складки жабо. Колонны, ясное дело, тоже стояли, багровели аккуратными рубцами.
Твой старший сын, Николя, столь же бледный и застывший, как голубое небо, казалось, сам сейчас умрет и рухнет в воду — от отвращения или изумления, но, вероятнее, от холода. Он почти не дышал. Черное строгое пальто (как сказала бы моя бабуля, «полупердяй») уступало даже моему легкому весеннему, ярко-розовому. Заснеженная ушанка из меха выглядела хорошо, подчеркивая его квакерскую стать Каренина, о которой ты говорил, что это сгущенная матерью польская кровь. Про фуксию Скиапарелли, твой любимый цвет, я, конечно, не помнила; просто с тем, чтобы выглядеть подобающе и одеваться по погоде, у меня как с латынью и миром геральдических существ. Румянец твоего внука пылал в схожих тонах, он единственный выказал признаки интеллекта, надел пуховик в пол, современную версию боярского кафтана с серебряными пуговицами и высоким воротом.
Николя сказал что-то вроде «наконец-то», сверху добавил пару приличествующих случаю прилагательных, отодвинул задубевшей перчаткой крышку урны, и выпростал прах.
Ветер не рассчитал силу, тут же разнес слежавшиеся фракции того, что от тебя осталось, и до нервно качающейся глади добралась только горсть пепла. Он поплыл в тумане, расползаясь, словно подтаивая на солнце, его продолжало раздувать до тех пор, пока воде и воздуху оставалось, что делить. Пока существовало нечто, что еще могло считаться твоим в настоящем времени.
Прости. Как и всегда, пишу поздно.
Кто же знал, что ты внезапно умрешь из-за ошибки медсестры, прямо перед тем эпически упав с коня? Зачем тебе на седьмом десятке понадобилось воскрешать забытый навык верховой езды, не спрашиваю — захотел и сделал. Тут же написал мне, как это духоподъемно, замечательно и что мы должны, как встарь, скакать по полям.
Я ответила, что тебя опять тянет к земле, как и со вспышкой сельского хозяйства, внезапным усыновлением пакистанца и сезонными строительными работами. Ты прислал стикер с радостным актером Козловским (обычно предпочитал патриарха Кирилла или Тома оф Финланд). Он до сих пор реет и пляшет в нашем заброшенном чате. Это последнее письмо я откладывала, потому что еще не знала, чем все закончится и сердце успокоится (ли?).
Впрочем, не знаю и теперь, но пообещала написать о твоих похоронах. Так что пользуюсь случаем, дабы два раза не вставать (мы всегда были людьми практичными).
И за Петербург прости.
Могу лишь надеяться, что ты при волеизъявлении перепутал Неву и Волгу. Во-первых, вполне в духе, сколько несчастных и святых, Людовиков и Карлов, менялись местами и престолами, сколько пережаренных фактов из биографий одних героев доставалось другим, и, в конце концов, сколько ты менял последовательность собственных жен. Тебя больше волновала суть: мясо, а не соус, цвет, а не форма, любовь, а не последствия, страсть, а не боль.
Во-вторых, попытка организоваться с Волгой-матушкой провалилась в моменте выбора места и состава участников. Все шесть твоих жен, четверо сыновей, включая пакистанца и Дементную даму, бурно высказывались, споры ни к чему не приводили, следом грянула пандемия, год речи не шло, чтобы выполнить завещание.
Мне пришлось сильно настаивать — хотя бы на Неве.
В-третьих, только когда все решилось, сыновья озаботились специальным кожаным чехлом для урны из синей буйволиной кожи с плетеными ручками, и дело наконец пошло. Целью ведь было заставить их выполнить твою волю. В пику уже твоему собственному отцу, безупречному интеллектуалу, подверженному левым настроениям одновременно с вековыми устоями (как те славные предки, что приносили из Святой земли и сифилис, и лепру). Понятно, что ты не хотел иметь ничего с ним общего, и вместо уютного склепа решил остаться свободным, смешаться с бесчинной грязью великой русской реки, исправить оплошность прародителя, трухнувшего встать под знамена Бонапарта и здесь погибнуть.