Лев Бакст. Горькая свобода
В начале ХХ века Леон Бакст буквально взорвал Европу своими декорациями и костюмами для "Русских сезонов" Дягилева. Его признали гениальным сценографом и самым модным модельером. Вскоре слава шагнула и через Атлантику. Сегодня эскиз или картина художника на аукционах Christie's и Sotheby's может стоить несколько миллионов долларов. А в Гродно, где Бакст родился, нет даже музея его имени.
Бросив на стол недочитанное письмо, Лев Самойлович, заложив руки за спину, несколько раз задумчиво качнулся взад-вперед. Кажется ему, или птицы, еще минуту назад весело галдевшие в ветвях, вдруг разом смолкли, а летнее солнце поспешно скрылось в облаках?
Ну вот все и кончено. Взгляд его скользнул по вороху только что разобранной почты. В один день сразу полдюжины приглашений: из США, Италии, Англии, Франции. Миланский театр «Ла Скала» ждет синьора Леона Бакста к началу января. Американский импресарио зовет за океан, обещая познакомить с богатыми клиентами, которые наперебой жаждут заказать ему портреты и фасоны новых туалетов. Хозяин известнейшего в Париже ателье Поль Пуаре справляется, обдумал ли мосье Бакст его предложение: двенадцать тысяч франков за двенадцать моделей — по три на каждый сезон следующего 1911 года. Если так пойдет, он сможет диктовать заказчикам любые условия и браться только за ту работу, которую сам пожелает. У кого из художников дух не захватит от таких перспектив? В былые, совсем недавние, казалось, времена за любое из этих писем на восхитительной бумаге он бы отдал полжизни. И вот они ненужной шелухой громоздятся на столе, как гирей придавленные одним скромным конвертом... И тяжкой тоской, затопившей сердце.
Весь последний год он надеялся, надеялся до последнего. Узнав, что Синод отклонил Любино ходатайство о разводе, несколько недель ходил как именинник, уверенный, что теперь-то она оставит свою блажь. Но не таков у жены характер, чтобы отступаться. И вот цель достигнута: прошение, поданное Любовью Павловной Гриценко на высочайшее имя, удовлетворено — брак с Львом Самойловичем Бакстом расторгнут.
Что ж, значит, в свои сорок четыре года он вновь свободен. К тому же известен и даже, может, скоро будет богат. Чего же тебе еще, Лева? Успех истинный, такой, о каком мечтал долгие годы, пенится вокруг как шампанское в хрустальном бокале. Заказы плывут в руки, один выгоднее другого. Вот только счастье, которое, казалось, неизбежно должно прийти вместе с известностью и деньгами, вдруг предательски ускользнуло прочь. Теперь уж, наверное, навсегда.
Он вдруг громко выругался на идиш. И сам удивился тому, что еще помнит слова, слышанные в далеком детстве на улицах родного города, где на идиш говорила едва ли не половина жителей. Помнит, несмотря на целую вечность, прожитую в другом мире. Несмотря на новое имя, на новую веру, в которую обратился ради любви... Любови Павловны, Любы, Любочки. Той, что больше его не любит.
Город Гродно, где появился на свет в 1866 году под именем Лейбы Хаима Розенберга, Лев Самойлович помнил смутно. Единственное, что навеки впечаталось в память, это гибель семилетней сестренки, опрокинувшей на себя кипящий самовар. После этого он остался старшим среди четверых детей. В гимназию пошел уже в Петербурге, куда семью выписал из Гродно отец матери, хитроумными путями добывший себе, иудею по фамилии Бакстер, не только право проживать в столице, но и вполне безбедное существование, зиждившееся на торговле сукном и содержании модного ателье.
Маленькому Лейбу дед нравился чрезвычайно. Его квартира на Невском проспекте была полна красивых вещей, приятных запахов и приглушенных коврами таинственных звуков. Одевался дед изящно, носил на шее в качестве кашне огромные шелковые платки. Образ мысли имел широкий, а круг знакомств разнообразный. Когда стал замечать за старшим внуком обычно не поощряемую в иудейских семьях склонность к рисованию, воспользовавшись связями, отослал его рисунки Марку Антокольскому, которому вера предков не помешала стать прекрасным скульптором. Ответ был таков: у мальчика явный талант и зарывать его в землю неразумно. Родители смирились, и семнадцатилетний Лейб Розенберг к своему восторгу стал вольнослушателем Академии художеств: о зачислении в разряд студентов ему, иудею, не стоило и мечтать.
Как же это было давно! Он уже почти не помнит себя тогдашнего. И немудрено: много лет упорно открещивался от того огненно-рыжего еврейского юнца, мучительно красневшего от любой сальной шуточки сокурсников и стеснявшегося своего слишком певучего произношения, упрямо просачивавшегося в безупречно освоенную русскую речь из родного идиш, так неожиданно вдруг вспыхнувшего в голове сегодня. Но кровь предков, видно, не обманешь. И его экзаменационное полотно «Оплакивание Христа», за которое наивно рассчитывал получить большую серебряную медаль, комиссия не случайно перечеркнула демонстративным крестом: слишком уж похожа его Богоматерь на простую еврейку из какого-нибудь Гродно... По мнению мэтров — сходство кощунственное. Спасибо хоть за то, что покинуть академию дали под вполне благовидным предлогом: прогрессирующая болезнь глаз. Могли ведь и исключить с позором! Никогда ему не стать своим в этом таинственном христианском мире. Сколько бы ни дружил с золотой петербургской молодежью и ни роднился с коренными московскими семьями, на всю жизнь останется для них еврейским мальчиком из провинциального Гродно... Чужаком. И Люба, плоть от плоти чужого ему мира, не могла об этом не догадываться. Потому, наверное, и ушла.
Они познакомились в конце 1902 года. К тому времени имя Лейба Розенберга, ставшего Львом Бакстом, было уже неплохо известно в обеих столицах. Знали его посетители художественных выставок, которые устраивал «Мир искусства», объединивший молодых и талантливых российских живописцев. Знаком он был и читателям одноименного журнала, самого популярного и роскошного художественного издания в России тех лет. Оценили работу Бакста-декоратора на сцене Эрмитажного театра и «Александринки» и театралы. Он оформил две постановки — мимическую драму «Сердце маркизы» и трагедию «Ипполит». Да так удачно, что тут же получил заказ на балет «Фея кукол», который должен был идти сначала на сцене придворного Эрмитажного театра, а потом в Мариинском.
Отлично знала Бакста и Александра Павловна — супруга медика, коллекционера, верного соратника мирискусников Сергея Сергеевича Боткина и старшая сестра Любы, чью невеселую историю Лев знал от Боткиных задолго до личного знакомства.
Александра Боткина и Любовь Гриценко были дочерями мецената Павла Михайловича Третьякова. И хотя отец с детства твердил им, что наследницам русского купца должно и в мужья себе выбрать купца, причем непременно русского, наказу следовать не стали. Их старшая сестра Вера вышла замуж за пианиста Александра Зилоти. Люба же выбрала в супруги художника-мариниста Николая Гриценко. Впрочем, Павел Михайлович против ее выбора не возражал: Гриценко был ему симпатичен. Выходец из купеческой среды, сибиряк, морской офицер, подтянутый, выдержанный, серьезный. Николай Николаевич окончил курс в кронштадтском Техническом училище морского ведомства и в Академии художеств, участвовал в дальних путешествиях, в том числе в кругосветке и морском путешествии цесаревича в Японию, во время которого состоял штатным художником Морского министерства. И хотя некоторые злые языки утверждали, что Гриценко, ездивший за казенный счет учиться живописи в Европу, слишком увлекается подражанием французским художникам, Павел Михайлович находил его полотна вполне достойными, даже купил несколько для своей галереи. Жених был четырнадцатью годами старше невесты, но родителей это устраивало: характер у Любаши непростой и муж ей нужен мудрый. А замуж было уже пора — как-никак двадцать пятый год.