«Все самые гениальные русские авторы — модернисты»
В мае в Ереване прошла международная конференция «Авангард как философия будущего», где можно было услышать доклады об историческом русском авангарде в литературе и искусстве. Одним из участников конференции стал швейцарский литературовед Жан-Филипп Жаккар — автор первой монографии о Данииле Хармсе, без ссылок на которую не обходятся исследователи ОБЭРИУ, и открыватель многих хармсовских текстов. «Полка» поговорила с Жаккаром о том, как Хармс воспринимал возвышенное, всякий ли литературный текст описывает сам себя и как можно рассказать западным читателям о ленинградском авангарде 1980-х.
Мы разговариваем после конференции, посвящённой русскому авангарду, которая прошла в Ереване. Вас на ней чествовали как одного из открывателей русского литературного авангарда, в том числе Хармса. Как вы пришли к занятиям русским авангардом и Хармсом?
Всё-таки я не открыватель авангарда, авангардом занимались много-много лет до меня, до моего рождения даже. Особенно на Западе, конечно: это было даже модно. Открывателем меня назвали по отношению к Хармсу: это понятно, потому что я написал первую монографию о нём и открыл довольно много текстов. Но эти тексты были знакомы Владимиру Эрлю1, Михаилу Мейлаху2, Анатолию Александрову3. Они были у Якова Друскина4, он их передал в Публичную библиотеку. Но до этого Мейлах и Эрль работали у Друскина — они уже всё знали и начали издавать это на Западе: когда я ещё учился, три тома вышло в Бремене. Это была поэзия, самая трудная часть в творчестве Хармса. Затем они издавали и Введенского. Но потом в 1983 году арестовали Мейлаха, посадили его надолго, и всё это заглохло. А мне попались в архиве вещи, которые были не известны ни по изданиям, ни даже по самиздату. И ещё дневники, и письма и так далее. Когда я увидел такое наследие, я просто стал всё это переписывать от руки — в течение шести месяцев.
1Владимир Ибрагимович Эрль (настоящее имя — Владимир Иванович Горбунов; 1947–2020) — поэт, прозаик, издатель. Был лидером неофициальной арт-группы «хеленуктов». Выпускал самиздатские книги. Совместно с Михаилом Мейлахом подготовил первое собрание сочинений Хармса, которое было опубликовано за рубежом.
2Михаил Борисович Мейлах (р. 1945) — литературовед, поэт, переводчик. Совместно с Владимиром Эрлем подготовил первое собрание сочинений Хармса, которое было опубликовано за рубежом. В 1983 году был арестован по обвинению в распространении антисоветской литературы и осуждён на семь лет. После освобождения в 1987 году эмигрировал. Преподаёт в Страсбургском университете. Автор двухтомного сборника интервью с деятелями русской эмиграции «Эвтерпа, ты?».
3Анатолий Анатольевич Александров (1934–1994) — литературовед, филолог. Преподавал в Ленинградском электротехническом институте связи. Специалист по творчеству Хармса и обэриутов. Подготовил к изданию книги Хармса «Полёт в небеса» (1988) и «Тигр на улице» (1992).
4Яков Семёнович Друскин (1902–1980) — философ, музыкант, литературовед. Был близок к кругу ОБЭРИУ и «чинарей», дружил с Даниилом Хармсом, Александром Введенским, Николаем Олейниковым, Леонидом Липавским. Во время блокады Ленинграда спас из дома Хармса чемодан с его рукописями и рукописями Введенского, тем самым сохранив их наследие. Якову Друскину и его брату Михаилу посвящена повесть Полины Барсковой «Братья и Братья Друскины: история раздражения».
То есть в Советском Союзе, в Публичке?
Да. В Пушкинский Дом не пускали — там есть всё детское, плюс начальные стихи, 1926–1927 годов. А почти всё остальное хранилось в Публичной библиотеке — и ещё кое-что осталось у Лидии Семёновны, сестры Друскина. Так что я занимался Хармсом в то время, когда в России возможности для этого были минимальные. Печатались какие-то его смешные рассказы на 16-й странице «Литературной газеты», и возник образ весельчака. А потом я понял, читая весь массив, что это очень серьёзный писатель. Понял, что это уникальная вещь, — и решил это всё продвинуть, как мог. И написал первую монографию.
То есть до вас на Западе, в Европе, не было научных работ о Хармсе, Введенском?
Очень мало. И на основе неправильных текстов. Были диссертации, но нормальной академической работы такого объёма — у меня 600 страниц, по-русски немного меньше, и ещё 120 страниц библиографии — раньше не было. И потом это всё происходило в последние годы советского режима. Эти тексты тогда были очень нужны. Все обожали эти тексты — их читали, перепечатывали. Атмосфера была готова принимать это максимально. Так что мне как молодому исследователю повезло ужасно. Я мог бы заниматься каким-то писателем XIX века. Я бы написал диссертацию, которую никто не заметил бы. А здесь я попал именно в тот момент, когда русские ещё не успели серьёзно над этой темой поработать, потому что ещё нельзя было. И сразу после этой книги пошло огромное количество работ. Я довольно быстро стал «классиком». Мне кажется, что иногда молодые исследователи должны цитировать Жаккара, как раньше Ленина. Обязательно нужно было процитировать Ленина на 4-й странице, а потом уже пойти дальше.
Вы рассказывали о своём общении с Владимиром Глоцером, важнейшим публикатором обэриутов. Но у него сложилась, особенно в последние годы его жизни, демоническая репутация человека, который просто не позволял печатать сочинения Введенского. В результате, например, двухтомник обэриутов в издательстве «Ладомир» вышел с пустыми страницами на месте Введенского.
Да, так и было. Я видел его два раза. Он мне подарил «Мурзилку» — номер, где, конечно, Хармс фигурировал. Он не особенно разговаривал со мной. Но, когда я бывал в Петербурге, чтобы по архиву сверить текст для публикации, он приезжал из Москвы, забирал тридцать единиц хранения вместо десяти и уезжал в Москву. Так что они были недоступны. Но сотрудники там хорошие — и всё-таки мне выдавали. В общем, свою репутацию он заслужил.
В вашем докладе «Следует ли бояться «Черного квадрата»?» на ереванской конференции мне показалось ужасно интересным замечание о том, каким образом у Хармса то, что он называл «явления и существования», связано с идеями абстракций Малевича. С одной стороны, мне всегда казалось, что обэриутская поэтика сильно зависит от вещей. У Хармса в «Случаях» довольно много вещей — различные батоны, огурцы, масло и тому подобное. Бытовой мир коммунальной квартиры или выдуманный бытовой мир кабака при Иване Сусанине. А в то же время выясняется, что вещь у Хармса толком ничего не означает, что мы можем поставить её под сомнение. Получается, что обэриутский авангард эйдетичен, имеет дело с какими-то чистыми идеями, которые находят своё неуклюжее воплощение в вещах мира?
То, о чём я говорил, — это как раз возвращение предметов в мир поэта. Мистический момент: я становлюсь миром, а мир становится мной. И тогда я в мире, и тогда это экстаз какой-то. У Аввакума есть такая идея в письме царю Алексею Михайловичу. Он говорит: «У меня язык стал расти и руки»5 — и вот он стал миром. То же самое. Все мистики описывают такие жизненные опыты. Это как раз то, что связывает логику Хармса с беспредметностью Малевича. «Чёрный квадрат» — это все возможности. Но потом оказалось, что это может быть и другое. Если Бога нет, нет существа, которое всё связывает, то я просто рассыпаюсь, меня нет больше. Так что чистая форма картины у Малевича, одна краска — всё это теоретически очень красиво. Но это может быть и опасно.
5«Разпространился язык мой и бысть велик зѣло, потом и зубы быша велики, а се и руки быша и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земли разпространился». Из Пятой челобитной Аввакума Алексею Михайловичу.
Мы же помним, что на выставке, где был представлен «Чёрный квадрат», он висел в красном углу, как икона. То есть это было произведение, которое мыслилось как икона.
Да-да, конечно.
Тут вспоминается ваша статья «Возвышенное в творчестве Даниила Хармса», где которой очень много сказано про хармсовские категории Бога, чуда. Получается, что у Хармса была потребность в том, чтобы мир был всё-таки упорядочен?
Да. Это «чистота порядка», о которой он говорит в письме своей подруге Клавдии Пугачёвой в 1933 году: «Я начал приводить мир в порядок». И для этого надо освободить вещь, предмет от понятия. И тогда он будет сливаться с чистым образом, с миром — и я с ним. А «Чёрный квадрат»… Чудо — это то, что есть такая картина. Это новый предмет в мире. В поэзии Кручёных звуки тоже существуют сами по себе и не отсылают к какому-то предмету, это идеальное представление. Но потом получается, что советский быт 1930-х годов всё ломает — и надо обратиться к предмету, настоящему предмету.