«С утра я на подиуме, а вечером уже меняю кому-то унитаз»: Надя LERTULO, модель агентства Lumpen
Надя LERTULO — одно из самых известных лиц Lumpen, первого в России агентства моделей с нетипичной для подиума внешностью. Сама она называет себя «фриком» и рассказывает со смехом, как дворовая гопота держит ее за свою. Моделью Надя стала в 37 лет, благодаря фотографии своей спины, «сделанной» на тяжелой работе — на стройке. В перерывах между съемками она чинит водопроводы, перебирает электрику, заливает бетон, строит бани. Надя — воспитанница интерната, всю жизнь она стеснялась своего лица и низкого голоса, а на улице нередко слышала «урод». «Гласная» поговорила с Надей о том, как она вошла в мир гламура и почему моделинг сегодня ломает собственные стандарты.
Вылитая мать, только рыжая
Мне был год, когда родителей лишили прав. Сначала дом малютки, потом детский дом и школа-интернат. От родителей мне досталось только решение суда времен Советского Союза о том, что жилплощадь сохраняется за мной. Мать пропала без вести, об этом я узнала в 16 лет, когда пришла в ЖЭК за выпиской из домовой книги, чтобы подать документы на «кто я, что я». Мне ничего не дали, конечно. Неважно. Когда я вошла в помещение, сидящая за стойкой женщина посмотрела на меня и говорит: «Боже, вылитая Зеленова. Только рыжая». Так я узнала, что мать была черной как смоль. А про отца совсем ничего не знаю. Сейчас я уже спокойно к этому отношусь — слава богу, меня переключило.
В детстве я была пухлой и сильной, пацаны меня боялись, а за спиной называли Батон или Рыжая, но так, чтобы я не слышала. У других детей ничего не просила, никаких игрушек. Но была одна, только моя — это все знали. Волчок. У меня была проблема с тем, чтобы играть в куклы или что-то рисовать, не хотелось этого. А юла – это когда что-то вращается, вертится, это и есть жизнь. Мне сложно вот так сидеть и ничего не делать, неуемный характер. Волчок к тому же был единственной игрушкой, на которую никто другой не претендовал. Но один мальчишка долго следил за ним, чтобы отобрать, и намеренно сделал это так, чтобы я увидела.
Тогда я подошла к нему и ударила стулом по голове. Вообще-то он знал, на что шел.
Никто из нас, детворы, не делал различий — мальчик или девочка. Все играли в одной куче. Мне и сейчас друзья говорят: ты свой парень в доску. Наверное, в этом есть преимущество школы-интерната, никто тебе не скажет: ты-ж-девочка. Хотя, конечно, девочек всегда одевают в платья. Но как же неудобно в них по перилам кататься!
«Джокера» я могу понять
В доме малютки дети не плачут — бесполезно, сиську никто не даст. Обычный ребенок может позвать «пап, мам», просить что-то, требовать, а мы не можем: что тебе дали — тем и живешь. Интернатским хочется кому-то нравиться, понимаете? В семье тебя любят уже за то, что ты есть, тебя любят братья, сестры, бабушки, родители. А тут редко слышишь: здорово! молодец! Меня дважды отправляли в места для «не очень здоровых». В первый раз — по ошибке, потому что пришли врачи, разговаривают со мной, а я молчу. Они поняли это по-своему. А я, маленькая, всего лишь стою и думаю: блин, сейчас чего-нибудь ляпну, они по-своему завернут, они же взрослые. Молчишь — тоже за дуру принимают. А в другой раз меня воспитательница специально туда отправила.
В такие моменты зарождается что-то внутри — стержень, железный. Если появляется внешний стимул, это «что-то» начинает расти. Для меня таким стимулом стала музыка. Я спокойно относилась к обязательствам нашей режимной жизни: просто делаешь что надо — не думая, нравится тебе или нет. Так же с развлечениями: свободного доступа к телевизору или радио у нас не было, когда включили, тогда и слушаем. Однажды из телевизора я услышала эту музыку — какая-то красивая французская песня, и она так засела во мне, будто говорила, что есть и другая жизнь.
Люди, находящиеся в тюрьмах, домах престарелых, школах-интернатах — самые несчастные, потому что у них нет выхода во внешний мир. Изоляция очень негативно влияет на психику. В детстве мы, мелкие, вырывались и сбегали — бегали хотя бы за семечками на Москворецкий рынок. Как-то сперли стакан семечек у старушки, до сих пор стыдно. А рынок тот охраняли бывшие уголовники. Погнались за нами, один поймал меня и держит. Прошу его: отпустите! Они ведь знали, что мы интернатские.
Второй подходит, говорит: «Вить, да отпусти их, у них жизнь хуже нашей — тебя за дело посадили, а эти с рождения ни за что сидят».
Вышла я в 96-м, попала в училище, пыталась учиться. Но чтобы учиться, нужно хотя бы есть нормально. Меня поселили в общежитии — из интерната туда отправили всех, кого считали плохими ребятами. А у меня всегда хорошо шла физика, я даже пыталась в вузе учиться — но долго не продержалась: невозможно разорваться, когда нужно успевать и что-то заработать, и как-то существовать в жуткой общаге, где другие ребята делают что хотят… Никогда не знаешь, в какую ночь вышибут дверь в твою комнату. Хотя меня старались не трогать, я могла ответить. Так вот, проживая в общежитии в Медведково, я ездила в училище на Шаболовскую, а вечером — чтобы поужинать — тащилась в водительскую столовую на конечную остановку где-то в Бибирево. А тут в общаге твои шмотки выбросили в окно пьяные разгильдяи. Какого хрена, ребята, мы же выросли вместе!
Вышла я в 96-м, попала в училище, пыталась учиться. Но чтобы учиться, нужно хотя бы есть нормально. Меня поселили в общежитии — из интерната туда отправили всех, кого считали плохими ребятами. А у меня всегда хорошо шла физика, я даже пыталась в вузе учиться — но долго не продержалась: невозможно разорваться, когда нужно успевать и что-то заработать, и как-то существовать в жуткой общаге, где другие ребята делают что хотят… Никогда не знаешь, в какую ночь вышибут дверь в твою комнату. Хотя меня старались не трогать, я могла ответить. Так вот, проживая в общежитии в Медведково, я ездила в училище на Шаболовскую, а вечером — чтобы поужинать — тащилась в водительскую столовую на конечную остановку где-то в Бибирево. А тут в общаге твои шмотки выбросили в окно пьяные разгильдяи. Какого хрена, ребята, мы же выросли вместе!