Perestroika и литература. Часть 2
На чём кончаются империи: национальный вопрос
И литература подтвердила свой особый статус — предсказав, где именно и в чём именно закоротит систему. Речь не об экономике, хотя экономические публицисты с писательским потенциалом были (Юрий Черниченко ярко писал о крестьянских хозяйствах, Василий Селюнин, Лариса Пияшева — о будущем рынке, Анатолий Стреляный — обо всём понемногу). И даже не о политическом устройстве, хотя о нём и рассуждали Юрий Карякин, Андраник Мигранян и Игорь Клямкин. Куда важнее был вопрос национальный, на котором подрывались все империи — даже те, что воспевали интернационализм. Власть упорно пряталась от правды, делала вид, что шовинизм — удел идейных «отщепенцев», как математик Игорь Шафаревич, писавший об угрозе еврейства («малого народа») великому «русскому миру». А литература то предупреждала, то провоцировала, то гасила, то эксплуатировала назревающее обострение национальных чувств.
Выше упомянута дискуссия о классике (1977); великодержавный роман-эссе Владимира Чивилихина «Память» (1981–1984) готовил почву для вспышки и распространения национализма. Наоборот, подпольные сборники «Память», которые собирали, тайно передавали за границы и выпускали в Париже (1976–1982) молодые левые историки, подхватывали интернациональный пафос социал-демократии. Солженицын в своей публицистике пытался нащупать границы просвещённого национализма, за которые заступать не следует. В тамиздатских романах Фридрих Горенштейн, наоборот, показывал антисемитский ужас, спящий в массовом сознании «глубинного народа». А Олжас Сулейменов в книге «Аз и я» осторожно продвигал идеи пантюркизма…
Пока не начались реформы и не были сорваны пломбы, тему удавалось купировать — в публичном поле. Ещё в 1972-м партийный функционер Александр Яковлев напечатал в «Литературной газете» статью «Против антиисторизма», где с марксистских позиций громил литературное почвенничество как зародыш будущего шовинизма. Статья вызвала гнев начальства, Яковлев был отправлен в почётную ссылку, послом в Канаду, где с ним и познакомился Горбачёв — и пригласил в состав «прорабов перестройки». Но уйдя из публичного поля, проблема никуда не делась, напряжение исподволь нарастало. Лёд оказался слишком тонким; трещины пошли при первом потеплении общественной атмосферы. И в центре всех конфликтов оказалась перестроечная литература, которая сработала как счётчик Гейгера, предупредила о неизбежном кризисе.
Это не было пророчеством, осознанным предвидением или результатом анализа. Это было инстинктивной реакцией на Время и его болезни. Реакцией судорожной, иногда далёкой от высот морали. Но — заметной…
В мартовском номере почвенного журнала «Наш современник» за 1986 год был опубликован рассказ писателя-деревенщика Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии». Сюжет его незамысловат: русский писатель приезжает в гости в Грузию, и почти всё вызывает у него раздражение. Вообще Астафьеву как сочинителю и как публицисту была присуща мизантропия; едва ли не во всех его автобиографических новеллах и в большинстве «вымышленных» кому-нибудь достаётся: деревенским соседям, горожанам, русским обывателям, заезжим инородцам. И большинство его читателей к этому привыкли. Но в данном случае (помимо прочего) был нарушен главный сдерживающий принцип имперской национальной политики: каждый иронизирует над своими и не задевает чувства чужих. Реакция не заставила себя ждать; грузинская делегация в знак протеста собиралась покинуть съезд советских писателей (июнь 1986-го), восьмой и последний в его истории.
Скандал с трудом погасили, но тут вспыхнул новый конфликт. В том же самом 1986-м и в том же самом «Нашем современнике» был напечатан роман «Всё впереди» ещё одного «деревенщика», Василия Белова. По своему пафосу — роман разоблачительный, по стилю — заострённо-публицистический, по общественному звучанию — антиперестроечный.
Оценки преобладали скептические; даже Солженицын, при всём сочувствии «деревенщикам», отозвался сдержанно-критически: «…Во 2-й части романа — ощущение дотягивания, чем заполнить? повторение сцен и вставные неинтересные (вовсе никчемушняя в больнице); случайные разговоры, брюзжания. Белов касается многих больных вопросов в тоне воинственном (но — ни звука о советском политическом устройстве) — однако весь счёт к современной цивилизации и нравственности не уместился в малую романную форму. От неразряжённого авторского раздражения — и неудача. «Всё впереди» должно было выразить призыв не надеяться на будущее, а действовать в настоящем, — но весь состав романа не даёт такого материала и не осуществляет такого призыва».
Но столкновения вокруг беловского романа начались по иной причине; и сторонники, и критики Белова различили во «Всё впереди» антисемитский подтекст. Еврейство перехватывает русский мир, как явный антигерой Миша Бриш «перехватывает» у сидящего в тюрьме русского друга-страдальца любимую Любу Медведеву. Одни, как литературный круг Вадима Кожинова, аккуратно поддержали взятую Беловым тональность, другие, как журналист Ольга Кучкина (причём в идейно-установочной газете «Правда») намекнули, что писатель свернул не туда («Странная литература», 2 ноября 1986 года).
А как только завершилась публикация романа, случился третий конфликт, по стечению обстоятельств также связанный с фигурой Астафьева. В нейтральном, не почвенническом и не западническом, журнале «Октябрь» ещё в январе вышла астафьевская повесть «Печальный детектив». В ней мелькнуло слово «еврейчата»: так рассказчик охарактеризовал юных студентов филфака, вместе с которыми он изучал лермонтовские переводы из Гейне. В словечке справедливо усмотрели проявление бытового антисемитизма, но гроза грянула позже. На излёте лета крупный историк, писатель и публицист Натан Эйдельман написал Астафьеву открытое письмо. И, начав с рассказа «Ловля пескарей в Грузии», закончил обвинениями в антисемитизме гораздо более опасном, чем бытовой: идеологическом. Ответ разгневанного Астафьева содержал недопустимые пассажи, даже грубую брань; в новом письме Эйдельман напомнил Астафьеву о романе «Всё впереди», прервал спор и пустил переписку в самиздат.
По прошествии десятилетий стало ясно, что сквозь жестокую, но всё же локальную схватку оппонентов проступило историческое содержание. А сквозь привычную для литературной среды 70-х и 80-х тему антисемитизма тёмным светом просвечивает гораздо более масштабная и более опасная проблема; СССР ждёт не просто «парад суверенитетов» (ещё один штамп той поры), а пробуждение национальных травм и великодержавных комплексов. Астафьев высказывал антисемитские взгляды (к счастью, завершит он путь в литературе пацифистским и интернациональным романом «Прокляты и убиты»). Белов давал волю шовинистическому чувству. Эйдельман испытывал понятное гражданское негодование. Но эти частные литературные сюжеты, независимо от позиции авторов, предупреждали общество о том, что нерв эпохи — столкновения на национальной почве.
Литературные конфликты завершились ранней осенью 1986-го. Казалось, что литературное предупреждение о надвигающейся опасности не сработало, алармизм привёл к ложной тревоге. А уже в декабре молодёжь в Алма-Ате (ныне Алматы) вышла на улицы, протестуя против назначения русского партийца Колбина первым секретарём казахского ЦК. Формально говоря, протестующие не покушались на священные основы государства; наоборот, это команда Горбачёва нарушила советскую традицию номенклатурного баланса: в республиках первым лицом всегда был представитель титульного этноса, вторым — русский пришелец из центра. Но никаких сомнений не было: это полыхнуло национальное чувство. Через год в журнале «Дружба народов» появится обширный материал, подготовленный отделом критики, — резкие статьи Николая (Миколы) Рябчука и Мати Хинта о «национальном вопросе» и языковой политике и круглый стол с участием Сергея Аверинцева, Василя Быкова, Атнера Хузангая на ту же тему.
И дальше всё пойдёт по нарастающей. Дадим сухое безоценочное перечисление, ни в коем случае не ставя события на одну доску. Все они стали порождением разнородных причин, наполнены подчас противоположным содержанием, но так или иначе были связаны с процессами распада, расхода, раскола обманчивого «межнационального мира». В мае 1987-го националистическое общество «Память» выведет в Москве своих сторонников на митинг в поддержку перестройки. В ноябре 1988-го начнутся волнения в Нагорном Карабахе, территории с преобладающим армянским населением, которая входила в состав Азербайджанской ССР. (Неформальными идейными лидерами станут не профессиональные политики и не лидеры подполья, а писатели Сильва Капутикян и Зорий Балаян.) Впереди будет разгон прогрузинской демонстрации в Тбилиси, погромы в Сумгаите, кровавое подавление сопротивления в Баку...
А там, где начинается самораспад империи, остро и неотложно встаёт вопрос, кто будет строить новую реальность, где взять политиков, которых призна́ет общество. То есть не связанных с прежними номенклатурными устоями и «своеродных». Иногда их удаётся извлечь из старых колод; так, в России Ельцин решится на революционный разрыв со своим обкомовским прошлым, а бывшие члены Политбюро Алиев и Шеварднадзе тоже вернутся в политику — в Азербайджане и Грузии соответственно. Но в Украине, Эстонии, Латвии всё пойдёт иначе. Именно на республиканских съездах писателей сформируется ядро новых национальных элит, зародятся будущие общественные движения. А через несколько лет литература и в целом гуманитарная сфера выдвинут на политическую сцену первых лидеров новообразованных государств.
Но всё это случится позже. А в горбачёвском СССР огромную (и далеко выходящую за пределы культуры) роль играл академик Дмитрий Лихачёв, специалист по древнерусской словесности; возглавив по предложению Горбачёва и его жены Раисы Максимовны только учреждённый Фонд культуры, Лихачёв влиял на все гуманитарные сферы жизни, как бы освящал от имени Истории и Литературы кардинально изменяющуюся современность.
Нечто подобное случится в Чехословакии, где после Бархатной революции первым президентом станет драматург Вацлав Гавел, но для Центральной Европы это было исключение из правил, а для позднего СССР — система. Как системой стали антиутопические пророчества в литературной упаковке — о неизбежно предстоящем конце империи. Самым показательным в этом отношении стал публицистический роман Александра Кабакова «Невозвращенец», опубликованный в журнале «Искусство кино» (1989). Герой умеет перемещаться во времени; когда приходят его вербовать сотрудники некоей «редакции», в которой легко узнаётся КГБ, он переносится в 1993 год. Танки на Тверской, побеждающие фундаменталисты, эпоха Великой Реконструкции… Через год в прокат выйдет экранизация «Невозвращенца», премьерный показ на Ленинградском телевидении пройдёт 20 августа 1991 года, в разгар августовского путча ГКЧП, и ощущение, что писатель предвидел близкое будущее, лишь усилится.
Литература перетекла в реальность, поставляла политические кадры, порождала и формировала общественные движения, освящала медленно тающим авторитетом процессы, далеко выходящие за пределы её традиционной ответственности. Как многократно было замечено, она — как социальный институт — замещала свободную университетскую кафедру, отсутствующий парламент, независимую церковь. Декларативный афоризм Евгения Евтушенко «Поэт в России больше, чем поэт» подтверждался на практике.
У Горбачёва было четыре заветных слова, с помощью которых он заклинал историю. У редакторов перестроечных изданий таких слов было два. Расцензуривание и возвращение. К расцензуриванию вернёмся через шаг, сначала скажем о процессе возвращения. С весны 1986-го и вплоть до лета 1991-го в центре перестроечных литературно-политических процессов находились не столько новинки, напечатанные с колёс и резонирующие с днём сегодняшним, сколько публикации «из наследия». Общество стремилось (или думало, что стремится) к линейному прогрессу, только вперёд, от преодоления прошлого к будущему; литература двигалась вспять — и по кругу. И читатели, и издатели интересовались в первую очередь тем, что на протяжении значительной части советского периода либо было запрещено тотально (Владимир Набоков, все ныне здравствующие эмигранты и диссиденты), либо присутствовало в хрестоматиях, но сборниками не выходило, либо издавалось часто, но с изъятием отдельных текстов («Окаянные дни» Бунина, ключевые романы Платонова, «Пушкинский дом» Битова…).