Лев Толстой

Разговор о Толстом в целом — романы, метод, философия, секта, политика — немыслим даже по «дилетантским» меркам: слишком многое останется за бортом, да и вообще, каждый из толстовских романов и, соответственно, периодов — повод для отдельного анализа, поскольку автор, при сохранении некоторых констант, кардинально менялся и на разных вещах был сосредоточен. В следующем семестре у меня начинается семинар «Анна Каренина. Медленное чтение» — и я считаю наиболее уместным поговорить об этом самом сложном и совершенном толстовском романе, тем более что некоторые его аспекты от современного читателя чаще всего ускользают, — а в них-то самый витамин.
1.
«Анна Каренина» особенно значительна не содержанием, а методом. Некоторое несоответствие повседневного, почти бытового, чуть ли не газетного контента колоссальным авторским усилиям по созданию новой формы было замечено наиболее проницательными читателями — бывшими соседями по «Современнику» — с первых страниц. Тургенев, безусловно, умнейший из тех самых современников — не будем подозревать здесь профессиональную ревность, вот уж с этим он точно справился бы, — писал пушкинисту и собирателю Александру Онегину: «Прочел я “Анну Каренину” Толстого — и нашёл в ней гораздо меньше, чем ожидал. Что будет дальше — не знаю; а пока — это и манерно и мелко — и даже (страшно сказать!) скучно. Вы этого, однако, не повторяйте: а то подумают, что это я так говорю из литературной зависти». Некрасова в зависти никто бы не заподозрил — он играет на другом поле, — а потому он мог никого не опасаться: «Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом, что женщине не следует гулять ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом, когда она жена и мать». Именно противоречие между гениальностью метода и кажущейся банальностью содержания (кто же не писал об адюльтере, усадебном быте, охоте, опереттебуфф, земской реформе!) должно было навести на мысль о принципиальной вторичности этого самого содержания для зрелого Толстого: уже после «Войны и мира» стало важно не то, о чём говорить, а исключительно то, как говорить.
Читатель привык — и не только читатель-студент, но и такой квалифицированный интерпретатор, как Набоков в своих лекциях об «Анне Карениной», — что это роман прежде всего о супружеской измене: «Обычно я не пересказываю сюжета, но для “Анны Карениной” сделаю исключение, так как сюжет её по природе своей нравственный. Это клубок этических мотивов, на которых нужно остановиться, прежде чем мы сможем наслаждаться романом на более высоком уровне». Мне кажется, однако, — «смеет казаться», при всей любви к Набокову, — что этические мотивы тут не первостепенны. «Анна Каренина» — политический роман, если разуметь под политикой концентрированное выражение национального духа.
Это история о том, как страна пытается соскочить с поезда, но всё время под него попадает; ищет любой другой путь, кроме железного, то есть кроме установившейся, приевшейся, самоубийственной национальной матрицы. Она побывала в собственности государственников, интеллектуалов, профессиональных и грамотных бюрократов типа Каренина — тогда они были ещё честными, по крайней мере субъективно, и главным их грехом был страх перед жизнью, незнание и непонимание её. Ей захотелось другой, полной и страстной жизни вне регламентаций, светских или религиозных, но железная дорога — главный лейтмотив романа — пересекает её судьбу и в конце концов подминает. «Железо надо мять, колоть, жечь» — как приговаривает страшный мужичок из сна, который одновременно приснился Анне и Вронскому.
2.
Отдельная тема — Каренин и всё, что с ним связано. Я хорошо помню дискуссию в «Литературной газете» в 1977 году — переводчик (тогда его вовсе не печатали как поэта) Сергей Петров доказывал, что Каренин вообще единственный порядочный человек в романе, а Евгений Богат, ведущий публицист газеты, один из лучших судебных очеркистов и популяризаторов культуры, ему возражал. Понятно, что в тогдашней подцензурной ЛГ, которая была, однако, стократ свободней всей нынешней российской прессы, — основным поводом для дискуссии была катастрофа советского управляющего аппарата: на фоне коррупционеров, дураков и стукачей Каренин действительно был вполне приличным человеком. Он не брал взяток, посильно решал проблему переселенцев (то есть руководил переселением русских крестьян из Нечерноземья на плодородные земли Поволжья, где землю возделывали и ею владели в основном татары и башкиры; потом то же самое переселение — уже в Сибирь — пришлось курировать Столыпину в 1906–1910 годах). Богат напоминает: почему Каренин не даёт Анне развода? Потому что развод обрушит его карьеру, и Россия потеряет государственного человека. Богат справедливо видит в Каренине классический тип русского государственника, готового приносить во имя своих умозрительных целей человеческие жертвы, — и чем честнее такой государственник, тем хуже. В коррупционерах есть хоть что-то человеческое, а Каренин — чистая машина, «и злая машина, когда рассердится».
Разумеется, в истории России бывали моменты, когда воплощённое в Каренине государственно-бюрократическое, механистически-абстрактное начало становилось некоторой даже положительной альтернативой блатному беспределу или повальной криминализации, и тогда появлялись статьи вроде петровской или экранизации вроде соловьёвской. Блистательная «Анна Каренина» Сергея Соловьёва (в отличие от сходной мировоззренчески, но слабой экранизации Карена Шахназарова) делалась, кажется мне иногда, с позиций мужской мести: Анна превращалась в демона, монстра, она сама о себе говорит в послеродовом бреду — «Та не я». Она действительно была «не она». И холодный, чистый, честный Каренин в исполнении Олега Янковского выигрывал на фоне Татьяны Друбич, на пределе искренности игравшей это внезапное любовное помешательство. И финал фильма, в котором Серёжа на льду выписывал пируэты, словно олицетворяя холодный и прекрасный мужской мир, а в окно на него смотрел Каренин, держа на руках Аню, — можно по силе сравнить с таким же крупным планом «Отвращения» Полански, когда камера точно так же приближалась к изображению молодой героини, к её страшным пустым глазам, в которых уже таится весь ужас безумия. Точно так же последний план лица маленькой Ани с огромными тёмными глазами обещал весь хаос русского ХХ века.
3.
Лёвин (правильно так, а не Левин) — тема вечных сетований молодого читателя: Лёвин не нужен, Лёвина много, мы и так уже поняли, что лучше брак по любви, чем адюльтер по любви и брак по расчёту! Но Толстой не об этом, и далеко не в этом смысл противопоставления Лёвина и Анны: не зря в восьмой части романа Лёвин упорно думает о самоубийстве, прячет от себя ружьё и верёвку. Выходит, правильно ты живёшь или неправильно — а мир так устроен, что утешения и, главное, смысла нет ни в чём, пока ты их сам себе не придумаешь; а так-то у Лёвина и Анны масса сходств. И эпиграф касается их обоих: «Мне отмщение и Аз воздам» — это о том, что Бог вправе решать, а люди ничего не понимают и никого судить не могут. При этом критерий, по которому судит Бог (и автор в романе Толстого) как раз вполне постижим. Прав тот, кто живёт полно, стопроцентно выкладываясь, с максимальной честностью реализуясь, отыскав и расчистив Божественный замысел о себе. Кто рождён любить — должен любить, кто рождён писать картины, как художник Михайлов, — пусть пишет картины, страдая при этом от сомнений и тщеславия; а кто рождён охотиться, как старая собака Ласка, — пусть охотится. Непростительно только притворяться, прикидываться, имитировать — что бы ни имитировалось: государственная деятельность, как у Каренина и правительства, мораль и приличия, как у Бетси Тверской, религиозность, как у спиритки графини Лидии... И сводный брат Лёвина, Сергей Иванович Кознышев — дурной человек, потому что не делает предложения Вареньке и тоже боится жизни, как все толстовские государственные люди. Кстати же, и сама Варенька не очень хороша, потому что про её благотворительность все знают, а надо, чтобы никто не знал, как говорит отец Долли и Кити, старый князь Щербацкий. И добровольцы, едущие на войну спасать «братьев-славян», врущие и сильно пьющие люди, потому что едут они к «братьям» от пустоты жизни своей и от нищеты, в надежде заработка и, если повезёт, грабежа. Неудивительно, что Катков забоялся печатать восьмую часть, мотивируя это — опять-таки фальшиво — тем, что роман кончен со смертью героини, и зачем ещё одна часть — непонятно. Толстому-то эпилог всегда особенно важен, сколько бы ему и по поводу «Войны и мира» ни говорили, что вся философия там ни к чему; она очень даже к чему, но об этом сам Толстой сказал исчерпывающе — ещё в 1870 году, прочитав первые отзывы на финал «Войны и мира»:
