Нечеловеческое чувство

Любовь не за и не вопреки бывает только межвидовая. Другой человек – источник страдания в неменьшей степени, чем наслаждения. Хорошо, что кроме обычной любви есть ещё нечеловеческая. Источник такой любви нашёл писатель Александр Генис. Его эссе «Путь кота» вошло в сборник «Птичий рынок» («Редакция Елены Шубиной»), который в ближайшее время появится на книжных прилавках.
1
Любовь, помнится мне, вид болезни. Липкий туман в голове и головастая бабочка в желудке. Злость, недоверие, ревность и бескрайний эгоизм: твоё счастье в чужих, да ещё и малознакомых, руках. Другой человек – источник страдания в неменьшей степени, чем наслаждения, потому что, влюбляясь, мы больше всего боимся потерять того, кого ещё не обрели, страшимся показать себя с плохой, как и c любой другой, стороны. Однако кроме обычной любви есть ещё и нечеловеческая. Могучая и безусловная, она не торгуется, ничего не требует и всё прощает.
– Так, – говорят мне одни, – Бог любит человека.
– Так, – говорят мне другие, – человек любит Бога.
– Так, – отвечу им, не таясь, – я любил своих котов.
Конечно, «своими» я мог их назвать лишь потому, что у котов обычно нет фамилии и они пользовались моей во время визита к ветеринару.
Поскольку кот, как доказала наука, существо непостижимое, постольку я не мог настаивать на обоюдности наших чувств. Мне достаточно того, что они не против. В сущности, коты служили мохнатыми аккумуляторами любви столь бескорыстной, что её и сравнить-то не с чем. Остальных – от детей до родины – мы любим либо за что-то, либо вопреки. Но с котов взять нечего, поэтому я любил их просто потому, что они есть.
Тем более что мои мышей не ловили. Да и зачем мне мыши? Мне нужна чистая – не разбавленная страстью, выгодой и самолюбием – любовь. Чтобы пережить её, нам, как Богу, надо сделать шаг назад, вернуться на землю и склониться перед тварью размером с нашу любовь. С этой – божественной – точки зрения у котов идеальные габариты. У них есть свобода воли, но они ею злоупотребляют. У котов хватает ума, чтобы с нами не говорить. Они знают, чего хотят, и уж точно нам не завидуют.
– Только межвидовая любовь, – решусь заключить, – бывает счастливой без взаимности.
2
Первый кот в моей жизни явился на свет чуть ли не со мной – я его помню столько же, сколько себя. Честно говоря, он был лучше. Громадный, жгуче-чёрный, но с белым галстуком, он походил на Бегемота, но я ещё не дорос до букваря, а советская власть – до Булгакова. Своё имя он получил по имперской неграмотности. Мы думали, что Минька – это «кот» по-латышски, на самом деле это значит «кис-кис». Ему было всё равно. Он снисходил до общения с нами, как и положено богу. Меня, самого маленького, он выделял из всей семьи и гонял по бесконечному коридору коммунальной квартиры. Я опасливо обожал своего мучителя, как некоторые любили строгую советскую власть или капризную балтийскую погоду.

За размеренным ходом совместной жизни Минька наблюдал, довольно прищуриваясь, что свойственно всем котам в мёртвый сезон. Но весной он забывал, как нас звали, и начинал томиться – как, собственно, и все мы. Только он был куда более настойчивым и красноречивым. Наказывая нас за непонятливость, Минька мочился куда придётся, включая тапочки отца и портфель старшего брата, который и без того плохо учился. Меня, как бесправного, он не преследовал, но остальным доставалось до тех пор, пока мы не примирялись с природой и не отвозили его на ещё пустую, холодную дачу в Дзинтари. Добившись своего, Минька исчезал не прощаясь. Вновь домашним, отощавшим и счастливым, он возвращался к нам летом и прыгал на колени к отцу, делавшему вид, что читает «Братьев Карамазовых». На заборе, в кустах жасмина, ещё сидели уличные кошки. Но Минька, отдав должное инстинктам, до следующей весны предпочитал цивилизованный образ жизни. Регулярно чередуя загулы с ленью, он, как греки, учил меня чувству меры. Но я был глух к голосу разума, на что жаловались в школе.
«Мяукал даже на уроке», – писали учителя в моём дневнике.
3
Смерть Миньки была первой утратой в моей жизни, и я тосковал по нему уже в Америке, пока у нас не появился сибирский Геродот. Я знал его родителей. Отец, Тимофей, был размером с овцу, мяукал басом и заслонял собою дверной проём, пуская в дом тех, кто его гладил. Мать, Ромашка, даже среди кошачьих отличалась хрупкой красотой.
К встрече с ним я готовился всерьёз и долго, ибо она пришлась на буддийский этап в моей эволюционной кривой. Побывав в Японии, я выяснил (из голливудских фильмов), что, воспитывая человека-ниндзя, ребёнку дарят котёнка.
«Подражая ему, – гласит молва, – дитя перенимает кошачью грацию, вкрадчивость и безжалостность».
Я не собирался учиться на невидимку, мне понравился сам проект. Дело в том, что каждый кот – буддист. Человек, в сущности, тоже, но кошкам и стараться не надо. Поэтому способный к сосредоточенному созерцанию, не нуждающийся в одобрении, глухой к порицанию, самодостаточный и всем довольный комок шерсти стал моим наставником, идеалом, любимым литературным персонажем, а главное – инструментом теологического познания. Убедившись, что мне не удаётся найти Бога, я ставил опыты на животных, точнее – на одном, отдельно взятом сибирском котёнке с пышным историческим именем Геродот.
– Прелесть кота, – вывел я, – не в том, что он красивый или, тем более, полезный. Прелесть его в том, что он – другой.