Вера, которая пьет тушь
Она была сооснователем Лаборатории Дмитрия Крымова, главным художником «Гоголь-центра» и куратором Нового пространства Театра наций, а теперь обосновалась в Петербурге – сделала вместе с Андреем Могучим выставку «Хранить вечно» и открыла при БДТ перформативную мастерскую To Stage Per Forma. Вера Мартынов рассказала «Снобу», как она выращивает новый театр и нового зрителя.
Раньше мир знал тебя как театрального художника, но, кажется, ты больше не хочешь, чтобы тебя так называли.
Да, не хочу. Но если кому-то так удобнее, пожалуйста, меня это не коробит. Быть театральным художником, на мой вкус, не особо интересно, я им никогда и не была. Так, по традиции привязалось слово «театральный». На самом деле я просто художник. Мне нравится этимология этого слова, там много смыслов: сведущий, голодный, умеющий, мудрый, опытный; есть и глагол: чистить. Короче, художник – это человек с мозгами, сердцем и руками. Это расширяющееся слово, а прилагательное сужает значение.
Всех, с кем я сталкиваюсь в работе и в жизни, я тоже часто называю художниками. Если человек пишет музыку или варит железные конструкции, он может быть художником. А может им и не быть, даже если у него кисть в руках и художественные премии на стене.
В общем, сейчас я официально значусь в списках как художник, режиссер и куратор.
Ты помнишь, когда отчетливо поняла, что хочешь быть именно художником?
Не было такого переломного момента. Я была дворовой девчонкой, довольно дикой, дачно-речной, а потом случайно попала в художественную школу. Не потому что мне рисовать хотелось. Я была счастлива и рыбу ловить или сидеть под персиковым деревом. Или насвистывать в поле мелодии. Я просто пошла за компанию с подругой детства, она была из семьи потомственных архитекторов. И тут вдруг меня все это так увлекло!
Я обожала графику. Учителя про меня говорили: «Вера пьет тушь», – так я много работала пером. Получались ровные, идеальные формы. А рядом со мной сидел мальчик Антон, у которого ничего не выходило: кляксы, кривые линии… Он разревелся, глядя на мой рисунок, к нему подошла учительница и сказала: «Не плачь, Антон, кривая линия – это живая линия!» И в этот момент зарыдала я. Вот это была настоящая детская травма.
Я ужасно хочу найти время и вернуться к листу бумаги. Я же очень много рисовала, писала, лепила, чертила. А потом во всё это вклинился театр. Помню, когда мы с Дмитрием Крымовым сделали спектакль «Демон. Вид сверху», я приехала к своему учителю, гуру живописи, с восторгом ему показывала, как рисую длинной кистью прямо на сцене, а он мне говорил в ответ: «Вера, это всё суета! Возьмите листочек, сядьте, успокойтесь». Я постоянно помню об этом и всё жду, что успокоюсь, возьму блокнотик… Недавно даже накупила кучу альбомов, а потом всё оставила на кассе и ушла. Представила, как они будут у меня лежать, изводить ожиданием… Когда просто хочется – недостаточно. Нужно чтобы была острая жажда, тогда вопросы «что я хочу? зачем я хочу?» испаряются, и ты просто как зомби тянешься посреди ночи к карандашу.
А почему в результате ты ушла в театр, а не в живопись?
Я никогда в театре не была и ничего о нем не знала. Просто лет в семнадцать прочитала книгу Виктора Березкина «Роберт Уилсон. Театр художника», а этим же нельзя не увлечься. Представь работу над «Эйнштейном на пляже» или «Взглядом глухого» – это же просто крышу сносит! Мне и снесло. Я подумала, что на такой территории хочу работать. И так оказалась в Лаборатории Дмитрия Крымова. Которая, конечно, тогда так не называлась. Это был просто курс в Российской академии театрального искусства. Причем ничего, кроме Уилсона, я и не знала. Меня еще на поступлении обсмеяли, потому что я не знала, в каком году открылся МХАТ. Сказали: «Что же вы, задники будете рисовать?» Я оскорбилась и сказала: «Понадобится, буду и задник рисовать». У меня был уже такой опыт, в Днепропетровском оперном театре, в котором я из любопытства проработала месяца два, нарисовала объемную колоннаду на сто двадцать квадратных метров. Не вижу в этом никакой проблемы.
Но тогда и Крымова еще никто не знал как режиссера, и он сам, кажется, себя видел художником-одиночкой. Выключал в мастерской телефон на весь световой день, и звони не звони – абонент недоступен. Вся эта лаборатория возникла из нашего курса: я, Лиза Дзуцева, Маша Трегубова, Этель Иошпа – нас было двенадцать человек. Как это называется – двенадцати-апостольная система? Вот, это была она. Из какого-то полускандала на факультете возник наш шедевр «Рождение Буратино», потом «Недосказки», и пошло-поехало. Как-то получалось общаться с разными людьми, сплетать их мысли в одну объемную, полифоническую. Все были этим страшно увлечены, любили друг друга. Поэтому я и осталась в режиме театра.
А потом меня занесло в особняк Театра наций, и получилось Новое пространство. Я как раз пару лет до этого заинтересовалась, кто такие кураторы и чем они занимаются, и меня вдруг позвали туда именно куратором. Ну и, конечно, оказалось, что все это примерно одно занятие. Можно водить пером на листочке, можно – краской пальцами на холсте, можно – кистями, можно – телом, можно – группой людей, а можно – целыми спектаклями. Просто инструменты разные.
А в «Гоголь-центре» ты чем занималась?
Трансформацией пространства. Там я была человеком, который называется главным художником. Я работала со зданием как с холстом. Мы придумывали все вместе с Кириллом: эту стенку мы так оставим, ту передвинем. Мы создавали атмосферу и ее поддерживали. Когда «Гоголь-центр» открылся, мы с Кириллом так и сидели в фойе с утра до вечера, у нас, кстати, не было кабинетов. Было интересно, как наш новый театр живет. Мы истирались об него к вечеру, «как обмылки» (это фраза Кирилла, у меня была просторная пустая мастерская на самом верху, я там иногда пряталась, когда приходило много людей). Смотрели, где пространство еще недокручено, и раз – замешивали туда какую-нибудь лекцию. У меня была пухлая папка с фотографиями и эскизами вдохновляющих пространств со всего мира: задрипанное берлинское кафе, где собираются все творческие люди города, фойе оттуда, крутая сцена отсюда. Помню, меня поразил нью-йоркский театр, в котором всё моделировалось на ходу – для каждого проекта индивидуальный покрой. И никаких дорогих материалов, как у нас любят. Или просто привыкли? По-моему, все мраморные театры немного мавзолеи. Я люблю простые, крепкие материалы, которые не жалко испачкать и перекрасить. Мой идеальный театр функционален, как хорошая парусная лодка.
Что тебя больше всего раздражает в российском театре?
Что пространство и оборудование ценятся больше, чем люди. Вещи берегут, а людей нет. За декорацию платят огромные деньги, а с художником торгуются, жмут, чтобы подешевле вышло, да и обманывают часто. Вот это меня прямо бесит.
А как же разговоры про театр-дом, театр-семью, которые у нас так любят?
Про крымовскую лабораторию нам тоже все говорили: «У вас уникальный опыт, берегите его, такого у вас не будет уже никогда!» Но все это было вранье. Не надо ничего жалеть, всё изменяется непрерывно. Это было бесценное время, но прекрасную и родную рабочую компанию можно создать всегда, было бы желание. Я в этом убеждена. Этому можно научиться, не всё сразу получается.
Пространство российского театра – оно про свобод у и силу или оно несчастное и зажатое? Как ты себя в нем чувствуешь?
Мне нелегко. Всё, что я делаю, чаще вопреки, чем благодаря. Благодарность, безусловно, есть кому выразить. Но есть и с кем помолчать, и есть о чем. Если возникает команда единомышленников, это, конечно, большая удача, но и большая работа. А если единомышленники – продюсеры, техначи, столяры, пиарщики, то это просто космос… Когда все эти силы мобилизуются, можно делать очень мощные проекты. Но такое бывает не всегда. Не думаю, что в будущем что-то изменится. Хотя очень хочется верить, и я работаю над этим, ведь идей-то миллион. Как-то надо уживаться с ними.
Это хороший повод поговорить о программе Второй сцены БДТ, которую ты теперь курируешь. В чем ее идея?
Основная идея – синергия разных видов искусств. А для этого – соединение разных художников. Это прыжок в холодную воду, эксперимент, лаборатория. Пространство, где люди пробуют. Впрочем, плохого перформанса не бывает, а это как раз перформативная мастерская.
Любой честный жест – это позитивный опыт. Например, на открытии был проект «Тектоникон» саунд-артиста Димы Шубина и команды ИТМО Наташи Быстрянцевой: он перевел размеры театра в герцы, а герцы в соединении дали естественный ритм, их объединили с видео – и весь театр сначала зазвучал, а потом, извините, осветился. Получилась невероятно красивая архитектурная светозвуковая инсталляция! Представь ее в полутемном театре XIX века: такое свободное пространство, где ходишь и сам себе составляешь партитуру – в одном месте звучит так, в другом этак, где-то частоты начинают резонировать ярко с пространством, где-то тают… На первый взгляд может показаться, что ничего не происходит, просто люди ходят по театру и слушают архитектуру. Я была счастлива. Моя работа здесь абсолютно невидима. Она заключалась в том, чтобы театральные службы ощутили, что такой формат театра существует, и приняли его. Ведь все – администрация, осветители, охранники, пожарные – привыкли к совершенно другому: в 18.30 в театр пришли зрители, зашли в буфет, в 19.00 сели в кресла согласно купленным билетам, в 21.30 надели пальто и вышли. И лучше не задерживаться! А здесь нечто совсем иное. Все ходят, залипают в каких-то неосвоенных доселе углах, общаются. Нужно, чтобы такой формат ужился в головах людей и стал привычным. Театр – это пространство многовекторное, разнообразное.
Это такая впередсмотрящая лаборатория, из которой будет черпать идеи большой БДТ?
Андрею Могучему я именно так и говорила. Он согласился, сперва не сильно погружаясь, потом попросил объяснить, в чем суть. А идея проста: есть я, есть приглашенные мною сокураторы. Главная процессуальная часть – это создание перформансов, и ими занимаются люди из мира кино, музыки, уличного искусства, современного танца. «А зачем нам все это нужно?» – спросил Андрей. Так вот именно затем: при театре появляется громадный котел с идеями и новыми именами. Фактически это кузница кадров, причем составленная из людей, которые нечасто ходят в театр, потому что им не близка его старорежимность.
Причем это такие прекрасные ребята! Свежие, талантливые. У нас любят поговорить о том, что некого звать в театр, «нет молодых!» – да вот же, только свистни! У нас готовится около шестнадцати перформансов, над каждым работает два-три художника – это почти полсотни человек! Они совершенно разные: есть готовые профессионалы, лауреаты профессиональных конкурсов (в кино, архитектуре, например), есть мятущиеся души, в поиске – и все отличные, прямо никого отдельно не выделить, чтобы остальные не заволновались, что их забыли.
А что за кураторы этой армией управляют?
Петербургский музыкант и импровизатор Дима Шубин отвечает за музыку и саунд-дизайн. Лиза Савина, галерист и куратор, – за паблик-арт. Профессор ИТМО Наталья Быстрянцева – за свет, она архитектор и занимается световой средой в городе. Медиапоэт Наташа Федорова – за медиа-арт. Михаил Железников из Санкт-Петербургской школы нового кино – понятно, за кино. Танцдраматург Таня Гордеева привлекает хореографов. Альбина Мотор – уличное искусство. Поэт и прозаик Сережа Уханов находит нам современные петербургские тексты. Все это близкие мне по духу люди, каждый захвачен своим делом. И все они считают, что делить искусство на жанры – это моветон.
У каждого по четыре-пять подопечных, совершенно разных. Альбина, например, знает абсолютно всех уличных художников. Причем у них часто нет имен, одни никнеймы, все покрыто мраком. Страшно интересно. У этих художников как-то совсем по-другому устроены мозги.
Можно ли сказать, что это люди, руками которых будет делаться новое российское искусство?
Мне кажется, новое искусство есть всегда. Или где-то в подполье копятся семена, или оно бурно растет, но это просто факт природы, сделать с ним ничего невозможно. А вот чего не хватает – это среды. Нам не хватает внимательных и любопытных зрителей, умеющих слушать, анализировать и рассуждать. И пространства для опытов. Меня все спрашивают: «Зачем тебе вообще эти кураторы и новички, чего ты сама не сделаешь спектакль на все эти деньги?» Я работаю над тем, чтобы влюбить людей в современное искусство. Это большой процесс. А «на все» я обязательно поработаю, как только они у меня появятся. И это будет о большой любви и обязательно про доверие к искусству нашего времени.
Ты говоришь про подполье, а оно все еще существует? Что такое андерграунд сегодня?
Сложно сказать. Но у перформативных практик сегодня совершенно точно есть какой-то налет маргинальности. Как будто рядом проходит большой карнавал, а это такие необязательные ошметки праздника. Но это совершенно неправильно. И меня не устраивает. Думаю, что суть сейчас не в изысканном или безудержном карнавале. Она в оголении. Посмотрите на современную архитектуру – несущие конструкции открыты, все вены здания – это его характер, прозрачные поверхности, открытые пространства, эргономичный дизайн. Послушайте современную музыку – это разъятые звуки, препарированные инструменты или, наоборот, очищенное до сути звучание инструмента или голоса, найденная на улицах музыка. Хореография – это красота неправильности, разности. Фешен – красота изнанки, натуральные материалы, излом формы. Все наблюдают изображение черной дыры из другой галактики в своем айфоне, смотрят на эмбрион на первых неделях беременности, носят одежду Рей Кавакубо или одеваются, как Стив Джобс, а в театре что – пудрить нос и рисовать родинки в декорациях бутафорского сада со скамейкой под мрамор? Я утрирую, но, поверь, совсем немного! Нет, я не готова к таким компромиссам.
Чтобы запустить все это, у нас было совсем мало времени, но сразу стали получаться такие удивительные вещи! Лиза Савина привела хрупкую девушку, скульптора, которая работает с металлом – режет его, гнет, травит кислотой, – и та сделала на открытии нежнейший перформанс «Я здесь. Слышишь?». Название какое красивое! Дима Шубин пригласил композитора, та отрепетировала тексты о любви, которые собрала в городской среде (поет хор студентов-художников из Академии Штиглица!). Текст Маргариты Меклиной «Моя преступная связь с искусством» лег в основу работы «История переписки», это прекрасная концептуальная работа о выстраивании языка между двумя людьми. Сейчас художники-монументалисты с кинорежиссером конструируют собор внутри театра – из света, звуков, из людей. Как художник, я ответственна, строго говоря, только за себя, а тут, курируя программу, нужно взращивать в себе какое-то нечеловеческое доверие ко всем, так как я сейчас отвечаю за всех. А без доверия ничего не случится.
Все это похоже на «Педагогическую поэму»: есть община талантливых беспризорников, а ты при них как Макаренко.
Наверное, не читала. Нужно доверие и терпение, такт. Приносят тебе идею – очень легко ее не понять. Нужно как-то хитро настроить свой внутренний локатор, чтобы принять непонятное, увидеть качественное зерно или почувствовать уверенность художника. Я-то люблю комплексный, фундаментальный подход: поэтапная ясность. Моя интуиция – ночное животное, не любит дневной свет и наблюдателей. А тут нужна другая стратегия, чутье, так как все на разных этапах и очень не защищены. На самом деле получается настоящая экспресс-школа современного искусства, чистая практика в полевых условиях. Но не всегда все гладко, конечно. Бывает, художник не готов слушать ни пространство, ни нас. Не готов защищать идею, работать над ней: сомнению я подвергаю всё, отдача нужна на сто процентов. И свободного времени у нас, как вы понимаете, не так много: все кураторы – активно действующие люди, у театра свои законы производства. Так что живем длинными чатами (их сто!) и короткими напряженными репетициями.
И конечно, находятся зрители с кислыми лицами: «И что, это типа и есть новые формы?» И я готова отвечать: да, это и есть новые формы. Бесстрашные в своей несделанности. Они еще не покрыты лаком, не спрятаны в упаковку, не перевязаны красивой ленточкой. Это чистые идеи, только что вытащенные из головы. Посмотреть, что в головах у молодых людей, – что может быть интереснее?
Каково тебе делать все это в Петербурге?
Очень нравится. Тут просто непаханое поле! Тут очень много активных людей, и они ценят каждую рабочую минуту. Временной масштаб пока невелик, а ведь качество коррелируется со временем. Каменноостровский театр – это очень мощное пространство, оно с ходу задает условия игры. Кисть приходится брать побольше. А какой временной, исторический, культурный контекст! Работать и работать, нужна стратегия на несколько лет. Мы измеряем проект миллиметровой линейкой, а нужно километровой. У БДТ эта программа в рамках столетия. Но даже столетие временно!
Принято же считать, что Питер про снобизм, традиции и задранный нос.
И при этом откуда у нас авангардисты начала ХХ века? Также не забываем историю нашей страны: сколько миллионов жертв террора?
Так что, может, это стереотип? Про немцев тоже говорят, что они суперчеткие. Я вот как раз вчера от одного коллеги из Берлина получила ответ на вопрос, который задала два месяца назад: пишет, sorry, забыл. Так что пока я наблюдаю каких-то нетипичных для своего образа петербуржцев: открытых, активных, позитивных, полных энергии. Была парочка странных мне типов (или видов?), но они сами как-то тихо и незаметно исчезли из нашей компании. Мы посмеялись, записали шутку № 108 и пошли дальше работать.
Фото Anisia Kuzmina; Михаил Вильчук; Архив БДТ