Фигура / о. Сергий, старец
Я на войне с бесами
Репортаж из глубин: отец Сергий, царь и Ганина яма
Старец Сергий (в миру, предположительно, Николай Романов), духовник Среднеуральского женского монастыря во имя иконы Божией Матери «Спорительница хлебов», что у Ганиной ямы, где были закопаны останки убитой царской семьи, — фигура предельно таинственная. Про него говорят, что именно он вдохновляет депутата Наталью Поклонскую на борьбу, и что сам из раскаявшихся грешников, даже был осужден за убийство. Старца атакует пресса, но он интервью не дает принципиально. Однако с нашим корреспондентом Мариной Ахмедовой он все же поговорил
Пустая дорожка лежит к колокольне. Позади остаются большие храмы — красный недостроенный и белый с цветными маковками. Не у кого спросить, в каком идет служба, только женский голос, поющий молитву, ведет к нужному. Голос звучит из колонок, и говорят, из-за них в монастыре недавно случилось происшествие. Одна учительница привезла школьников на экскурсию, а в это время таинственный старец Урала, отец Сергий, вел отчитку — и кто-то в тот день забыл выключить колонки. Страшные крики разносились по всему двору. Услышав их, учительница с классом бежали. О происшествии написали местные журналисты.
Объявив монаха Сергия духовником бывшего крымского прокурора, ныне депутата Госдумы Натальи Поклонской (она, поддерживая интригу, не подтверждает, но и не отрицает), а монастырь — местом, откуда исходят наущения о борьбе против поругания чести царской семьи через кинематограф, пресса старается не упускать это место из виду. Сам старец нелюбезно пресекает любые попытки журналистов с ним пообщаться. В визите было отказано и мне. Настоятельница монастыря игуменья Варвара передала через Екатеринбургскую епархию отказ: «Монастырь — место труда и молитвы. Просим нас не смущать, отец Сергий никогда не станет общаться с журналистом».
Утренняя служба идет на третьем этаже деревянного храма. Алтарные ворота закрыты. Может быть, за ними сейчас и находится таинственный монах, и это его голос со старческими надломами звучит оттуда в молитве. В храме на окне стоит портрет цесаревича Алексея. Тут и холодно, и жарко. Храм освещен свечами и узким запотевшим окном, в которое заглядывает птичка. Несколько монахинь в черном перебирают нитяные четки. Отец Сергий все не показывается из алтаря.
— Отец Сергий-то? — в церковной лавке монахиня стреляет круглыми глазами из-под тонких бровей. Ее белые щеки туго подхвачены платком, будто у нее болят зубы. — Нет его тут. Когда будет? А я почем знаю? Нет его, и все. В полчетвертого приходите, может, будет.
— А если я хочу в монастыре потрудиться?
— Все хотят. Только места у нас для вас нету. Хотите, трудитесь, а спать будете в храме на полу, — выпятив нижнюю губу, она отворачивается. — Все вопросы к матушке игуменье. Она в полчетвертого на службе будет.
За алтарными воротами никого не было. Голос шел из колонок.
— А служба в каком храме сейчас? — из-за сосен выходят три богомолки.
— В деревянном на третьем этаже, — отвечаю.
— Отец Сергий там? — останавливаются они.
— Нет его. А скажите, правда ли, что он прозорлив?
— Правда-правда, — кивают головами. — Вы сами к нему подойдите и спросите что хотите. Он сам все скажет. Все спрашивает и всем помогает. Не было еще никого, кому б он не помог.
— Я прозвонил некоторых старых знакомых, все отказали, — говорит видный екатеринбургский бизнесмен Олег (имя изменено. — РР). На секунду он отворачивается от руля и дороги. — Они люди серьезные, состоявшиеся в разных областях, управляют какими-то социумами даже, причем весьма нестандартными… Но нет. Никто отца Сергия об интервью тебе попросить не сможет.
— Он отсек все старые связи?
— Нет. Он ничего не отсекает. Но он поставил барьер между прошлой жизнью и настоящей. Не отрекаясь от прошлого. Как бы это сказать… он не позволяет никакой фамильярности. И эти серьезные люди не позволяют себе фамильярничать даже за его спиной: «Вот, наш братан…». Он не отринул прежние знакомства, но перевел их, что ли, на новый уровень. Условно говоря, «замолви за меня словечко» с Сергием не работает. И его знакомые, с удовольствием желающие оказать мне услугу, про Сергия сразу говорят: «Нет». Его просить о чем-то невозможно. Если он сам решит, то скажет. Поэтому я тебе ничем помочь не смог.
— Говорят, отец Сергий человека убил и за это отсидел. Вы думаете, можно его после такого считать старцем?
— Конечно. Я сам человек маловерующий. С Сергием никогда не встречался. Но хорошо знаю тех, кто видел и слышал его, несмотря на то что он — фигура очень известная в узких кругах, но и очень закрытая. Его история в общем-то очень христианская. Начнем с апостола Павла, который убивал христиан, а потом стал проповедником. Вопрос ведь не в грехе, который человек совершил, а в том, раскаялся он или нет. Да, Сергий отсидел за убийство, но авторитет его — колоссальный. Он отвечает на серьезный социальный запрос.
— Русский запрос на старца?
— На истину какую-то, что ли… истину на каком-то бытовом уровне. Удивительно, что только когда несколько месяцев назад тут Поклонская начала выруливать, я обратил внимание на его фамилию. Я и раньше знал, что в миру он Николай Романов. По слухам. Но никогда не придавал этому значения. А теперь понимаю, насколько все может быть тонко.
Чем кричит бес
В полчетвертого в том же деревянном храме не протолкнуться. Монахини в черном смыкают ряды. Прихожане тянутся разными очередями к священникам, исповедующим по углам храма. Перемешиваются между собой, и уже не понять, к кому ведет та или эта очередь. С деревянных ярусов сверху звучит женский монашеский хор. Если отец Сергий и здесь, его заслоняют многие спины жаждущих к нему прикоснуться, и пока невозможно даже мельком взглянуть на него.
Служба идет размеренно, чинно. Но тут молодая монахиня громко чихает, и атмосфера меняется. Чихнув, она воровато оглядывается по сторонам, в полутьме белеет ее красивое лицо, туго обрамленное черным апостольником. Справа и слева к ней ближе заступают монахини, а хор сверху как будто становится крепче. Чихнувшая, плавно подняв белые руки, стыдливо закрывает ими лицо.
У квадратного подсвечника идет исповедь, и какая-то монахиня, подавшись головой вперед, передает свои грехи через свечи нахмурившемуся священнику.
— Меня все уговаривают меньше трудиться, — щебечет она. Ее исповедь хорошо слышна тем, кто двигаясь в очереди, оказывается у подсвечника. — А я тружусь все время, но потом раздражаюсь на всех, как будто это они меня заставляют трудиться… А вот почему еще одного человека любишь больше, чем другого?
— Ты должна свет святого духа распространять одинаково на всех, — тихо отвечает ей священник. — Он все равно что свет солнца и льется на всех одинаково.
Монахиня наклоняет голову, и свечи, скворча в подсвечнике, как будто сжигают ее грех. На ее место встает мужчина и молча протягивает священнику записку. Тот хмурится резче, читает и рвет записку с двух боков, разрывая вместе с тем и грехи. Место мужчины заступает женщина.
— Снова телевизор смотреть начала, — жалобно тянет она. — Три месяца держалась, а тут на дачу приехали внуки, и снова подсела.
— Каюсь! — торжественно произносит мужчина пятидесяти лет, сменивший женщину, и с выражением зачитывает свои грехи. — Раздражался. Гневался. Осуждал, обсуждал…
Он уходит, подходит женщина. Сухо, без слез через глубокое рыдание рассказывает про аборт. Священник трет щеку. Открывает рот, чтобы что-то сказать, но тут молодая монахиня чихает во второй раз, и во всем происходит какая-то едва уловимая заминка.
— Ф-ф-у! — говорит монахиня и снова прячет лицо в руках.
— Тебе бы к отцу Сергию тогда подойти, — тихо говорит священник женщине, делавшей аборт.
— Дочь моя доискалась чистоты веры, — скорбно начинает следующая, — и нашла какую-то иностранную церковь через интернет. А она жена священника. И давай мужа своего уговаривать перекрещиваться в ту веру… Владыка дал ему времени до конца месяца — не одумается она, тогда развод. Ой-й, что делать-то?
— К отцу Сергию ее вези, — отвечает священник.
— Не поедет она.
— Тогда ты приходи, когда он отчитку делать будет, и все время ее имя повторяй. а сейчас сама к нему подойди, — он показывает пальцем в сторону алтаря, но увидеть Сергия за спинами невозможно — и протиснуться к нему нельзя, можно только отстоять всю очередь, чтобы взглянуть на него.
— Отец, держи, — у подсвечника встает мужчина рабочего вида. Он протягивает священнику буклетик, в котором перечислены грехи, коих должен избегать христианин. — Вот тута вот все двадцать грехов прописаны, — говорит он. — И все — мои, мои. Кроме двух — лиходейства и зависти. Вот к чему не способен, так это к зависти и к лиходейству. На исповедь редко хожу. За день грехи налипнут, а вечером выпью — и спать.
— От ты человек какой интересный! — басом вскликивает священник. — Пьешь-то зачем?
— Привычка у меня такая, отец. Страсть.
— А ты послушай: человеку жизнь дана не для наслаждения, а для покаяния. На землю мы пришли отбывать свой срок.
Тут монахиня чихает в третий раз, и тело ее от того сотрясается так сильно, что ей приходится присесть. Из-за ладоней, закрывающих лицо, несется недовольное «фу-фу», но уже не разобрать — фырчит она из-за не к месту разобравшего ее чиха или ей не нравится происходящее в храме.
В центре храма случается оживление. Мальчики-служки, растолкав собравшихся, расстилают посередине ковер, ставят по трем его краям железные фляги, а в центр кладут два пластмассовых корыта. Расступившись, очередь мельком показывает белоснежные волосы старика, сидящего под самым алтарем. Он недолго слушает припадающих к нему, шепчет что-то сам и отпускает, подзывая следующего.
Ворота распахиваются. Выходит священник и трогает отца Сергия за плечо. Прервав коленопреклоненную фигуру на полуслове, он поднимается и спешно исчезает за воротами. Монахиня стонет и следующим своим чихом разбивает ряд, в котором стоит — монахини отступают, но смыкаются по ее сторонам снова. Хор с ярусов звучит сильней. Центр храма заволакивает дымом кедровой смолы. Ворота опять распахиваются и оттуда выступает Сергий, несущий над головой овальную икону, украшенную венком из цветов. Движения ускоряются. Стоны переходят в крик. Толпа расступается. Старец целует икону, и тогда храм разрывает вопль. Склонившись с верхних ярусов, монахини усиливают молитву, и их голоса, сложившись в «Господи помилуй», гудят, как мощный колокол, накрывающий храм колпаком.
— Я ненавижу вас! — вырывается нечеловеческий бас из чихавшей монахини.
Отец Сергий выхватывает из рук священника большой деревянный крест. Вытягивает его перед собой. Священники и служки льют на крест воду, и она бежит по перекладине, стекая вниз в корыто, а оттуда ее собирают в ведра, во фляги, и с каждой секундой движения, в которые собравшиеся вкладывают иступленное чувство веры, становятся быстрее, проворнее, скручиваются в тугой клубок религиозной энергии.
Новый вопль потрясает храм. Теперь кричит не одна монахиня — их две. Их крики разбивают гуд молитвы, невидимый колокол идет трещинами, монахини сверху поднимают голоса, и хор перестает быть женским; он и не мужской, но он склеивает трещины, превращая колокол в ртуть… Чихавшая испускает вопль такой силы, словно собирается родить на свет что-то страшное. Люди отступают к стенам. Хор вибрирует. В центре движения убыстряются, словно и там спешат освятить последнюю каплю воды до того, как родится сын сатаны, и если в центре храма, заволоченном дымом кадила, успеют, то он и в этот раз не родится.
Последняя капля вылита. Хор успокаивается. Кричавшие монахини падают на колени.
Я ведь прощен был
Отец Сергий из-за перекладины креста обводит строгим взглядом толпу, и мы встречаемся с ним глазами. Он отходит к алтарю. Ему выносят ковш освященной воды. Он отпивает из него и подзывает рукой меня. Протягивает ковш.
— Крест — древо жизни, — говорит. — Пей. Еще пей. Три раза пей. Как звать тебя? — берет за руку. — Радость. Да ты послушай, я ведь прощен был. Покаялся и прощен был. Ну послушай меня, Марин. Хочешь, я тебе про духовного отца своего расскажу?
— Давайте сначала я вам расскажу, кто я, и тогда вы решите — разговаривать вам со мной или нет.
— Ты некрещеная, что ль?
— Я журналист.
— Журналист ты… а хоть и журналист. Ты покажи свой ум, журналист. Можешь? — протягивает руку.
— В разговоре могу интеллект показать.
— Ты крест носить будешь, если я подарю? Золотой подарю.
— Простой надену.
— Принесите крест. Да ты послушай меня. Ты не верь тому, что обо мне говорят, что я деньги у людей отбираю. Мне ничего не нужно. Ты знаешь, сколько у меня сирот тут живет? А калек? Сколько онкологических больных? Коров у меня пятьдесят. А так я и за требы плату не увеличиваю. Да ты послушай. Я прощен был. Ты видела, что я — на войне с бесами. И я уже давно эту войну веду.
Отец Сергий поворачивается лицом к собравшимся, улыбаясь, говорит со мной долго. Так проходит время, очередь растет. Получившие отпущение грехов не уходят, а напирают сзади.
— Покажите ей подземный храм и все, что она попросит, — в конце говорит отец Сергий монахиням.
И царь тот — не Путин
Гулко стучат ступени подземного храма, куда спускаются трудник Андрей и монахиня. Храм царской семьи — на два этажа ниже земли. В нем пустынно, в вазах мерзнут живые цветы, а иконы, изображающие Николая Второго, царицу и детей, написаны самими монахинями.
— Отец Сергий очень любит царскую семью и чтит подвиг царя, — говорит монахиня.
— За счет царя мы еще и живем, — глухо вторит ей крепкий Андрей, и их голоса эхом разносятся по пустому холодному храму.
— Почему вы так говорите? — спрашиваю их.
— Царь был глубоко верующим человеком, который любил свою Россию, — добавляет монахиня.
— Если бы он еще несколько лет продержался, — вставляет трудник, — то у России было бы мировое господство. Но его убили… А детей зачем нужно было убивать?
Под мелким дождем Андрей провожает меня к выходу, и я жду машину в тесном вагончике ворот. В ней греются еще трое трудников. Стоит мне завести осторожный разговор о «Матильде», как мужчины начинают говорить разом.
— Да царь со своей царицей жили, как два лебедя, — говорит один — молодой, темный, постоянно поглядывающий в маленькое окошко. А за ним уже ночь, где-то горит фонарь, и со всех сторон сосны. — Царь императрицу увидел и полюбил, когда ему всего пять лет было. А с этой Кшесинской у него ничего быть не могло! Вы откуда знаете, что было? Свечку, что ли, держали? Кшесинская, если на то пошло, когда замуж вышла, девственницей была!
— А вы, значит, свечку держали, да? — спрашиваю его.
Он умолкает, не знает, что сказать. Трудники смеются.
— Еще такой у меня вопрос, — говорю. — Вот вы говорите, что любите царя. Но любовью небезусловной. Вы не принимаете такого царя, который в молодости мог полюбить балерину. Так в ком проблема — в нем или в вас?
— Вы хотите узнать мою историю? — вместо ответа запальчиво спрашивает один, задавливая смешком трагизм, звучащий в голосе. — Засвистел я сильно, так, что гуси уже в голове крыльями хлопали. Весь был на излетах…
Он рассказывает о наркотиках, о вере, о евреях, которые всем мешают жить. Мужчины слушают его, понурив головы, кивают.
— Скажите, это отец Сергий вас такому учит? — спрашиваю его. — Это он вам говорит, что евреи — плохие?
— Не, — мотает головой Андрей. — Он, наоборот, говорит почти как вы, что нет плохих народов, есть только грехи у людей. Мы это в интернете читаем, и вам можем подсказать, где про евреев и про царя правильные вещи почитать.
Перебивая друг друга, они убеждают меня — царь грядет. И царь тот — не Путин. Но он уже есть, просто сам того не знает, что он — царь. Он скоро придет и станет образцом семейных отношений, каковым и являлся невинно убиенный Николай — недостижимым, но данным для подражания самим Господом Богом. Дождь мягко тарабанит в темное окно и как будто просит: «Впустите, впустите»; как будто царь уже пришел и зовет отворить ему, впустить из холода в бедную тесноту вагончика, где собравшиеся мужчины с грустными глазами и тяжелой судьбой взахлеб мечтают о наступлении монархии, а вместе с ней — о социальной справедливости.
По русским понятиям
— Как бы тебе сказать… — бизнесмен Олег обнимает ладонями руль стоящего внедорожника и смотрит сквозь лобовое стекло на мерцающие огни современного Екатеринбурга — города, в котором почти сто лет назад была расстреляна царская семья. — Не хочется проводить исторических аналогий, но и не хочется, чтобы все эти черносотенные зайки бодро-весело сейчас повылазили, как в 1905-м. И сто лет назад, как сейчас, говорили, что мы живем в безыдейном обществе, правители воруют, на народ не обращают внимания… Опора на церковь и тогда ничего не дала. Очень похожая ситуация сейчас — нет никакой идеи, есть только пузырь, пустота. В девяностые годы ее заполнили бандиты, люди лихие, и сказали: «Вот пришло наше время». А сегодня эта пустота заполняется вот такими экзальтированными товарищами, как Поклонская. Сначала она выходила вся такая милая и анекдотическая с иконой Николая, а потом оказалось, что у нее приверженцы есть. Потому что народу некуда больше кидаться — либо водку пить, либо идти что-то крушить! Крушить — я думаю, к этому дело и идет. У нас поговаривают, что разные людишки этим делом собираются воспользоваться. Обидно, что снова на самом низменном играют. Вот есть пузырь, и кто успел, тот в него впрыгнул. Без разницы кто — хоть царь, хоть бог Кузя, хоть Поклонская в виде бога Кузи. И меня, как обывателя маловерующего, более всего возмущает это кощунство царебожия. Они ведь так понимают, что миссия и Христос — это наш уважаемый Николай Второй. Понятно, что все это схлынет. Но каким молохом это может по людям пройтись, вот о чем разговор… Знаешь, в девяностые был у меня разговор с одним из иерархов церкви. Помню, я говорю ему: «Отец, почему же так происходит? Ничего не осталось — ни страны, которая была, ни партии ведущей, ни комсомола, ни пионерии, ни чекистов. Только церковь осталась, к которой и сейчас многие готовы прислониться. Вся Россия лежит, страна лежит, вера лежит. Люди маются, не знают, куда им кинуться. Так поднимите Россию, соберите — и вперед! Ну не будет больше у церкви никогда такого благодатного варианта». А он отвечает мне: «С чего ты взял, что мы в церкви вообще из другого теста сделаны? Мы тоже лежим вместе с Россией». «Да вы уж, отец, приподнимитесь как-нибудь! — говорю. — Другие вы! Другие!» «Другие? — отвечает. — Так вы нас семьдесят лет душили, душили… Не-е-ет, не другие мы, а такие же, как вы, только, может, еще больше вас запуганные».
А отец Сергий — фигура сильная. И сильнее его делает даже тот факт, что он отсидел, испытал и раскаялся. Это все очень по-русски — и очень серьезно. Я никогда не слышал, чтобы он позволял выдавать себя за мессию. Он очень четко знает свой уровень.
— Вы думаете, он переродился с тех пор, как был своим для криминального мира? Что об этом говорят ваши друзья?
— А он не перерождался. Он и в той жизни вел себя очень достойно. Достойно — по русским понятиям.
Ганина яма
То место, где сейчас стоит женский монастырь иконы Божьей Матери «Спорительницы хлебов», построенный отцом Сергием, раньше был скитом мужского монастыря Святых Царственных Страстотерпцев в Ганиной Яме. В ней, бывшей когда-то железным рудником, как считается, были захоронены тела царской семьи сразу после расстрела. Но уже на следующую ночь их как будто вынули и перезахоронили в другом месте. В 90-е то место якобы отыскали, оставшееся от тел вынули и признали мощами царских страстотерпцев. Сегодня над ними проводят повторную экспертизу, чтобы опровергнуть или подтвердить слухи о неподлинности этих костей. А такие разговоры с разной степенью интенсивности ведутся еще со времен канонизации царской семьи. Выход фильма «Матильда» и борьба против него усилили толки, открыв им второе дыхание.
Сегодня яма обнесена деревянным настилом, окружена комплексом храмов, тут и там суетятся до самого вечера паломники и туристы. Неглубокое дно ямы затянуто зеленой травой, а сто лет назад, говорят, в ней было пять саженей и семь вершков, и еще на аршин стояла ледяная вода. И убивавшие царскую семью будто бы рассказывали потом, что за ночь вода подморозила царские тела; когда их достали на другой день, чтобы перепрятать, те лежали разрумянившиеся и словно живые. В такой воде они якобы могли пролежать не тлея еще долго — до пришествия белых, которые прорывались в то время к Екатеринбургу, и тогда царская семья была бы обретена в виде мощей, которых большевики боялись разве что чуть меньше, чем живых наследников российского престола. В девяностых боялась мощей и Русская православная церковь, по всей видимости, прозорливо предвосхищая способные вызреть в русских головах ожидания пришествия царя, несущего сказочную справедливость, которой в стране отродясь не бывало — ни при царях, ни после них. Вокруг ямы растут холодные лилии, и одна из них уже пала на землю, став жертвой осенних заморозков.
Отец Иов — крупный, с огненной рыжиной в бороде, прохаживается возле ямы.
— Говорят, вы цветы любите, — обращаюсь к нему.
— А я больше деревья люблю, — поворачивает он ко мне разрумянившееся от холода лицо. — С них хоть плод какой-нибудь можно сорвать.
— С березы-то не сорвешь.
— А я кедры посадил. Они маленькие еще, а как шишки пойдут, так мы и соберем, значит, плоды. Не мы, так другие будут собирать… Глядишь, и о батюшке Иове вспомнят. А лилии эти цветочницы посадили по нашему благословению ко царским дням. В знак целомудренности тех, кто здесь… эхе-хе, был не умерщвлен, но телесами уничтожен. Царские-то страстотерпцы были непорочны в своих помыслах — детки, по крайней мере. Написано, что батюшка Афанасий их исповедовал и говорил, что в душах их нет такой грязи, как у их сверстников.
— Какая же грязь была в душе у их сверстников, а? Отец Иов?
— Ну так из таких слоев они были, из нищих, из спившихся… Оттуда и грязь.
— Разве это вина маленького ребенка — в том, что его родители обнищали и им накормить его нечем? Может, с царя надо было за это спрашивать?
— Так при Николае совершенствования разные были. И школы открывались, и институты.
— Если бы все было столь радужно, как вы описываете, то и революции бы не произошло. Да, маленькие голодные дети, придя к вам на исповедь, в отличие от царевича, не станут рассказывать о том, как птичка на ветке чирикала и душа от этого умилялась… — говорю я, и в этот момент из ямы, где были найдены фаланги пальцев, предположительно императрицы, челюсть доктора Боткина и разные фрагменты, начинает заливисто чирикать птичка.
— Бедные детки не виноваты! — спохватывается отец Иов. — Они одно воспитание получили. А царевич — другое! Царские дети во время войны за ранеными ходили.
— Ну, может, Николаю не надо было в войну ввязываться, чтоб и раненых не было?
— Матушка моя родная! Да ты так и про батюшку Путина начнешь говорить!
— Просто объясните мне, почему церковь предпочитает богатого мальчика бедному?
— Никогда такого в церкви не было, отродясь. Однако, матушка моя родная, вопросы ты странные задаешь. Вот когда человек говорит: «Я спасу мир. Я накормлю людей» — он никогда никого не спасет и не накормит.
— Иисус так говорил — и накормил.
— А чем?
— Хлебами.
— Вот и искали его потом, чтоб насытиться. Но он не того от людей ждал… А так-то мы каждый день по несколько раз молимся святым царским страстотерпцам. Призываем их в помощь, чтобы не допустить некоего следующего раза такого. Революции какой, никакой. Всяко может быть. А чтоб такого не допустить, надо, чтоб человек с Богом был и любил не только себя, но и людей. Потому что если не любишь людей, то и Бога не любишь, а Бога не любишь, значит, и людей не сможешь полюбить. Вот видите, какая штука-то странная.
— Отец Иов, но, может, и царевича за то и надо любить, что в последние минуты жизни он так страдал, что превратился в обычного маленького мальчика? И через это всех бедных маленьких мальчиков можно пожалеть?
— А и девочек тоже! Так-то и царь, и раб одним миром мазаны, если они крещеные. Будучи богатым, трудно остаться человеком. Но и будучи бедным, трудно не впасть в разбойники всякие.
— А вы себя помните маленьким мальчиком?
— Да я и сейчас не старенький еще. Я тутошний. Из Екатеринбургу. Когда обижался маленьким, дулся, бабушка подходила ко мне и говорила: «Мы ж с тобой как рыбка с водой. Куда ты, туда и я». Это значило, что надо мириться и больше не дуться! А так-то все земля. И человек — уже земля. Земля — все, что тлеет. Вот закопать человека, когда час его придет, — а через десять лет уже и не понять, земля это иль человек.
Кедров отец Иов посадил одиннадцать — по числу членов царской семьи. Кто-то говорит, что царские останки тут были разметаны по всей земле. А если так, то сегодня та семья и есть земля и кедры. И лилии, подбитые морозом.
Потрудиться хотим
Игуменья стоит на площадке между храмами, повернувшись спиной к ветру. Утром я звонила в епархию и просила предупредить мать Варвару о том, что человек, которому отец Сергий разрешил увидеть калек с сиротами, и журналист, которому она отказала в посещении накануне, — одно лицо.
— Давайте так, — поворачивается она, — никаких записывающих устройств. Вот что запомните, то запомните. А мы не хотим, чтобы про монастырь писали. Сейчас пишут журналисты об отце Сергии разное, и каждый раз тем делают нам больно. Понимаете? Нам больно. А он добрый, он хороший. Он о других раньше побеспокоится, чем о самом себе.
К ней приближается пожилая женщина, ведя за руки двух маленьких девочек.
— Матушка, потрудиться хотим, — виновато говорит она, — а то сидим без дела.
— Куда вам еще трудиться? — спрашивает ее настоятельница. — Отдыхайте.
Когда те отходят, настоятельница дает понять — семья оказалась в тяжелых обстоятельствах и была принята на жизнь в монастыре. Размашистыми шагами она направляется в медицинский корпус, по пути благословляя встреченных взрослых и детей. Возле лестницы, ведущей в белый корпус, с коляски соскакивает калека и встает перед ней, склонив голову и сложив для благословения руки. У него до колен ампутированы ноги.
— Миша, а, Миш, а ты вот расскажи, как к нам попал, — обращается к нему настоятельница.
— Так выпил, упал в снег, отморозил ноги. Хорошие люди полузнакомые привезли в монастырь. Сказали, тут батюшка принимает всех без исключения. Я думал, он сейчас, как везде, начнет документы спрашивать, а он вышел, посмотрел на меня и говорит — «Протезы если тебе сделаем, пить не будешь? Ну живи тут, молись». И вот я уже двенадцать лет тут живу, молюсь, сапожничаю, валенки подбиваю. Много у меня было знакомых, которые просто подснежниками по весне всплывали. А меня Бог сюда привел. Простите, что рассказал нескладно, негладко, но как есть.
— А правда ли, что отец Сергий прозорлив? — окликаю настоятельницу, спешащую по лестнице.
— Он такого о себе никогда не говорит, — отвечает она, — и мы такого о нем никогда не говорим. У нас эта тема не обсуждается и не объясняется. А то, что его молитва силу имеет, это я видела.
Машина времени
Медицинский корпус открывается отделением с дорогим медицинским оборудованием. По коридору деловито ходят монахини-медсестры. На койках в палатах сидят безрукие, безногие калеки с одутловатыми от прежнего алкоголя и мороза лицами. Настоятельница, обернувшись от одной из дверей, говорит, что калек просто подбрасывают на территорию монастыря.
— А однажды я сидела на крылечке. Подходит женщина беременная и мать свою ведет. Говорит: «Возьмите ее. Она уже не соображает и мужа моего раздражает». Я встала и говорю: «Мы-то возьмем. Да только вам же скоро родить. Ваш ребенок с вами так же поступит, как вы со своей матерью». Она оставила мать и ушла… а вот скажи, скажи, — заходит она в палату еще одного калеки. — Говорят, отец Сергий очень злой человек!
— Спаси Господи, — отмахивается тот.
В палате, где престарелые монахини, сидя и лежа на кроватях, читают молитвы, она подходит к бледной схимонахине, лежащей пластом.
— Матушка Ксения, — настоятельница гладит ее прижатую к груди шершавую руку. — Ты такая хорошая у нас.
— А чего? — скрипуче спрашивает та. — На улице я сейчас была.
— Опять в храм сбегала?!
— А то! Все ушли, и я ушла. Перехитрила всех. И хорошо мне.
— А сколько тебе лет, скажи.
— Семьдесят три мне, — отрезает схимонахиня.
— Девяносто два ей, — шепчет настоятельница, выйдя в коридор, оставив старушек за дверью шуршать молитвенниками и нитяными четками. Те, кажется, позабыли все кроме слов молитв и теперь плачут над некоторыми строчками по одной им ведомой причине.
— Господи Иисусе, — несется старческое из-за двери, — сохрани и помилуй всех православных христиан, кто в армии служит, кто в пути идет…
— Она всегда свой возраст по-женски преуменьшает, — смеется настоятельница. — У нее язык шукшинский. И одной руки нет. Муж когда-то напился и выстрелил в нее из дробовика. А у нее ребенок на руках был, она ребенка прикрыла. Теперь о муже говорит: «Хороший был человек. Не к ночи будь помянут».
В другом коридоре открывает двери в комнаты, где спят маленькие дети, и шепчет:
— Служба опеки нам передает отказников — больных и неговорящих. «Может, такого возьмете?» — спрашивают — «А может, и такого?». У нас они расцветают.
Следующие коридоры — школьные. Дети послушников и отказники, родившиеся в тюрьмах, дети наркоманов, умерших в монастыре, получают семейное образование (форма образования в РФ, предусматривающая изучение общеобразовательной программы вне школы. — «РР»). В одном из классов урок ведет молодой монах с печальными темными глазами. Он сидит в инвалидной коляске. По словам игуменьи, до аварии, в которой он повредил позвоночник, получил очень хорошее образование.
Она быстрым шагом пересекает коридор и оказывается в учительской.
— Скажи, сколько ты языков знаешь? — задает вопрос одной из трех монахинь, сидящих за столом.
— Я в миру работала в институте международных связей заместителем декана лингвистического факультета, — поднимается та. — Но так получилось, что…
Она рассказывает о раке груди, о муже, который ее бросил, заканчивая теми же словами, которыми завершали свои истории калеки, дальнобойщики и безработные из медицинского корпуса: «Я приехала к батюшке, и он меня оставил».
— Говорит ли отец Сергий, что надо восстанавливать монархический строй? — спрашиваю настоятельницу, когда мы оказываемся на улице, а из колонок уже звучит женская молитва.
— Не говорит.
— А что он говорит?
— Он говорит: «Встанем и помолимся! Встанем и покаемся!» А вы думаете, кого у нас тут в монастыре больше почитают? Ее, — она показывает пальцем на большую икону Божьей Матери, написанную на внешней стороне храма с цветными маковками. — Когда-то мы стояли на этом самом месте, еще ничего тут не было, и мечтали о том, чтобы монастырь стал обителью милосердия… А батюшка мне как-то говорит: «Да ты посмотри на вещь духовно!» Я говорю: «Как это, батюшка, духовно?» «Из человеческих отношений перейди в план промысла Божьего». «Откуда ж мне знать промысел Божий? Не умею я. Не дано мне. Не очищена ни мозгами, ни душой». «Так встань и помолись! И покайся! Покайся!» Если каждый человек будет нести любовь… Ну вот посмотрите на них и на Мишу. Люди приходят туда, где тепло и любовь. Ты врач, так будь святым врачом! Монах — так будь святым монахом! Неси любовь — и все! Батюшка зажигает свечку и говорит: «А вот если две свечки зажечь? а если три? а если больше? Смотрите, сколько света! Разнесите его по домам. И не будет зла». Вот и все. Господи, вразуми меня правильно объяснить… Вот когда начинают отцу Сергию говорить: «Батюшка, вы столько храмов построили», он отвечает: «Не я. Не я, а Господь! Я просто тружусь. Я — рабочая лошадка. Я, может, еще грешнее всех вас. Но я каюсь. Я плачу. Плачу над собой».
Она рассказывает историю про отца Сергия, которую просит не записывать и читателю не передавать. В конце истории одна богомолка встает и плачет вслух такими словами: «Сколько я ходила по России от монастыря к монастырю пешком, а такого не видела, чтоб о замерзших ногах другого человека пеклись больше, чем о своих собственных». И кажется, что говорит это не женщина из нынешних времен — как будто не было ХХ века, а отец Сергий Толстого и герои Достоевского рядом с нами.
Женская молитва течет по дорожке, петляет по соснам и красным осинам, в сторону трассы, расщепляясь в осеннем дне вместе с дождем, который скоро пойдет и над монастырем, и над городом, пережившим расстрел царской семьи. По дорожке все новые прихожане спешат попасть к старцу, задать свой вопрос и получить его ответ по понятиям — русским, уцелевшим после крушения монархии, низвержения церкви, распада Союза и прочих событий, надувших идеологические пузыри. Звонит отец Сергий, чтобы через настоятельницу передать несколько слов: «Покаяние — путь божественной любви».
Хочешь стать одним из более 100 000 пользователей, кто регулярно использует kiozk для получения новых знаний?
Не упусти главного с нашим telegram-каналом: https://kiozk.ru/s/voyrl