Я играю рок-н-ролл, рок-н-ролл играет мной
Первые 20 лет я играла в рок-н-ролл. Следующие 10 лет рок-н-ролл играл мной. К этому времени я успела познакомиться со знаменитой формулой «секс драгз энд…» и выучить наизусть все ее ингредиенты. Жонглируя один за другим невменяемыми юными годами и собой на карнизах крыш, я с лихвой получила то, о чем и мечтать не могла в родительской северной квартире: безграничную свободу. Что с ней делать, я понимала не больше, чем в управлении космическим кораблем. Поэтому, чего скрывать, легкость бытия действительно бывает невыносима, как этот несчастный космический корабль, который ржавеет в огороде вместо того, чтобы рассекать небесные дали.
Тем временем эксперименты над собой я ставила с удивительным упорством изверга. Организм страдал, сознание корежилось, сердце надрывалось. Но умереть мне все-таки не удалось. Бог миловал. Точнее, у Него на меня были иные планы. О юности с тех пор я вспоминаю с вежливо скрываемым отвращением.
Единственное, чем я занималась страстно, были песни. Я писала их постоянно. В кафе, в кровати, на полу, на табурете, под столом, в самолетах, в туалетах, на крышах, во время попоек, в темноте клубов, утром, днем, вечером, ночью и снова утром. Процесс занимал меня невероятно. Думаю, так же страстно пишутся картины, или летает мячик на футбольном поле. Чувствуя, как внутри меня начинает бродить что-то волнующее, необъяснимое, я повиновалась и моментально отдавалась процессу. По нему единственному, а еще по звонкам друзьям в 5 часов утра («спишь?» – «нет» – «можно, спою новую песню?» ни один, кому я тогда звонила, не отказал) я испытываю ностальгию.
Песни, песни, песни… фантастическое удовольствие! С сексом это не сравнить. Секс был просто частью игры. Эдакой обязанностью, выполняемой чаще всего в измененном состоянии, далеко не блестяще, и в принципе приносил он такое же отвращение, как и все остальное.
Я быстро поняла, что любовь, о которой я постоянно пишу, не имеет ничего общего с физическим контактом. То, что происходило между мной и объектом влюбленности, было отчасти странно, отчасти неловко, и в целом гораздо хуже, чем любовь песенная, изобретенная мною же. Но любви хотелось, и нужно было ее найти. Не понимая, что делать с этим несоответствием, я примеряла на себя простейшую избитую модель поведения. Беда в том, что она была для взрослых, а я оставалась ребенком. Помню, как часто я, убираясь в хлам, просила кого-нибудь из продолжавшей гулять компании: «Пожалуйста, полежите со мной. Без всего этого. Мне надо просто заснуть». Сказка на ночь и человеческое тепло – именно этого я действительно тогда хотела.
Моей первой настоящей, гигантской любовью была гитара. Я влюбилась в нее в 16 лет. Столько лет прошло, а я цепенею от счастья и волнуюсь, когда беру ее в руки. За эти годы наши отношения изменились. Она всегда со мной, но теперь я касаюсь ее реже. Мне больно. Писать песни стало невыносимо и по-настоящему, без дураков, больно.
В 1993 году в Питере я, как и подобает людям в юном возрасте, отчаянно заигрывала со смертью и бесконечно страдала. Все вокруг страдали от несчастной любви и тоннами сгружали друг на друга эпистолярное юношеское нытье. Страдать было в кайф – как безопасно прыгать с парашютом или кататься на американских горках. Покатался – и домой обедать. Отчисление из универа, прыжки на подоконнике студенческой общаги – все это детский лепет счастливого ребенка, который не ведает, что творит. Помню, тогда я увидела фильм Оливера Стоуна The Doors. Господи, как я радовалась, что есть, точнее был, сумасшедший красавчик, который так же дебоширит, пьет, надувает губы и так же загадочно скитается по пустыне, как мы – по Питеру. Джим Моррисон – один из моих учителей, а Манзарек – бог пианино, пионер, придумавший клавишную рок-н-ролльную эстетику звука XX века. И все было хорошо, и как-то немного не взаправду.