Культура | Персона
«Под подозрением я был всегда»
В этом году режиссеру Андрею Смирнову исполнилось 75 лет. «Огонек» расспросил юбиляра о временах свободы и несвободы и о том, как сохранить в себе художника и человека
— Есть нечто общее во всех ваших картинах — «Пядь земли», «Белорусский вокзал» или «Осень»: нетипичная для советского времени концентрация человечности. Это, вероятно, и вызывало подозрение у цензоров — весь этот абстрактный гуманизм…
— Как вам сказать… Я никогда не задумывался о том, что объединяет мои фильмы. Но вы правы, под подозрением я был всегда. Был практически один уникальный случай — когда на волне успеха «Белорусского вокзала» я почувствовал, что мне дадут пойти несколько дальше, чем «положено по уставу караульной службы». Поэтому я срочно сел писать сценарий «Осени». Новизна была в том, что это было просто «про любовь», никак не связанную с плавкой, жатвой или партсобранием. И вот за эту малость меня подвергли чудовищному порицанию. Картина не была выпущена в прокат в Москве, а также запрещена в ряде республик. И еще в ряде областей обкомы сами, своей властью снимали ее с проката. У нее было ничтожное количество копий, и она шла без всякой рекламы. И картина ушла в пустоту. Мало того, она даже и моим коллегам-кинематографистам многим не понравилась…
— Почему?..
— Не знаю, но многим даже близким друзьям. Прошло 20 лет. И в разных концах страны я стал встречать 40-летних женщин, которые мне рассказывали, какую роль в их женской судьбе сыграла эта картина. Лучшую рецензию я получил от одной дамы в Питере. Она сказала, что, когда училась в 9-м классе, у них считалось: если мальчик предлагал девочке билеты на «Осень», значит, у него были серьезные намерения. Вот так я с этой рецензией и живу. Конечно, в «Осени» был некоторый подтекст, спрятанный внутри. Герои оба — интеллигенты, и они ни разу за весь фильм не упоминают официальную жизнь. Они живут интимной жизнью. Это понималось тогда как отказ от идеологии, от государства.
— Мне кажется, «Осень» — очень трифоновская по духу картина… У Юрия Трифонова — та же частная жизнь, дачное захолустье, кризис отношений...
— Знаете, я об этом не задумывался… Я очень любил Трифонова. Контекст в «Осени» — вы правы — тот же, в котором родились и лучшие романы Трифонова. Та же эпоха и то же желание людей прожить жизнь по-человечески в бесчеловечном мире. Жить частной жизнью, чтобы сохранить себя как человека.
— Уход в сферу личного как способ спасения от государства?..
— Скорее, способ спасения себя. Хочется, скажем, совесть сохранить чистой. Все-таки это важный атрибут человеческого бытия, хочется себя уважать. А с этим была большая проблема. Главная, можно сказать, проблема жизни в СССР. Как прожить и по возможности не запачкаться. Не замазаться.
— Потому что слишком многое в этой жизни заставляет предавать себя, отказываться от себя. Доброхоты еще и поощряют фразами «время такое», «надо кормить детей»…
— Ну в перестроечное и постсоветское время все-таки ощущение было уже другим. Наоборот, что государство нуждается в лучших, а не в худших человеческих качествах. Все-таки моему поколению повезло, особенно если сравнить с жизнью поколения моих родителей. Ведь они — это так называемые ровесники Октября. Родились они между 1912 и 1920 годами, это, в общем, была нечеловеческая жизнь: голод, войны, репрессии, подлость на каждом шагу. Наше поколение по сравнению с ними легко отделалось: начиная с 1986 года нам достались все-таки десятилетия свободной жизни…
— У вашего поколения, оттепельного, условно, в отличие, скажем, от перестроечного, вообще никакого опыта свободы не было. Когда вы почувствовали, что отличаетесь от обычного советского человека?
— Это происходило, конечно, медленно. Я получил вполне советское воспитание. Был очень активным пионером, комсомольцем; председателем совета дружины в школе, секретарем комитета комсомола. Я был такой первач, отличник. Последние три года я учился во французской спецшколе, которая была в Марьиной Роще. Туда переехали мои родители, на другую квартиру, и отец сказал, что надо быть дураком, чтобы не использовать такую возможность — выучить французский. В 1957 году по обмену в Москву приехали французские школьники, ученики лицея Пастера из Парижа. И в августе 1957 года нас, девятерых парней, отправили во Францию, по обмену. И мы там провели целый месяц.
— Месяц в Париже для советского школьника… Это перевернуло?
— Когда мы оттуда вернулись, моя учительница, которая была с нами, в таких красках описала мое поведение во Франции, что в райкоме комсомола мне объявили благодарность — за пропаганду советского образа жизни. Вот каким я был тогда. И во ВГИК еще поступил со всей этой советской закалкой. Но во ВГИКе в то время был очень высокий уровень «толкотни», что называется. Тогда на старших курсах учились Тарковский, Шукшин, множество прекрасных ребят. Образованных и талантливых. И я сразу почувствовал себя на этом фоне темным и невежественным. Пришлось догонять. По живописи, например, у нас был замечательный педагог — внучатый племянник того самого Третьякова. Несмотря на то что Хрущев в это время ходил громить выставку в Манеже, нам преподавали историю изобразительного искусства так, как положено. Вот поэтому из ВГИКа я вышел уже другим человеком. Меня тогда очень интересовала история революции. К 26 годам я уже прочел и «Вехи», и Бердяева. Не могу сказать, что я был законченный антисоветчик, но я к этому приближался. В «Ангеле» (первая работа Андрея Смирнова.— «О») я пытался взглянуть на революцию и Гражданскую войну не как на победу «хороших красных над плохими белыми», а как на национальную трагедию. За это получил по полной программе. Меня лишили работы, «Ангела» положили на полку. Я прошел довольно долгую эволюцию взглядов. Думаю, окончательно я сформировался где-то к 30 годам.