Свет и блеск Достоевского
…Не ближний край Божедомка. С притонами и трущобами, с неприглядными лачугами. Окраина, или, как иной герой Достоевского бы мог сказать, «ветошка». Облетает на осеннем ветру Марьина роща. Бедовая ли голова разбойничья покатится, бродяга ли сочтёт свои дни, самоубивец ли с жизнью сочтётся — всем сюда в Марьину, на кладбище для изгоев и пропащих дорога. С XV-го ещё века тянулась печальная традиция: опальных, безродных, бездомных, иноверцев, колдунов хоронили здесь, на окраине, служители Убого дома, метко нарекли в народе которых «божедомами»...
Но не об умирании разговор — о рождении. Поздней осенью, в казённой московской квартире, в правом флигеле Мариинской больницы, по адресу Новая Божедомка, 2, у четы Достоевских, Михаила Андреевича и Марии Фёдоровны (урождённой Нечаевой), родился второй ребёнок — Фёдор. Здесь, в Мариинской больнице для бедных, работал с 1821 по 1837 годы штаб-лекарь Михаил Андреевич Достоевский, отец большого семейства. Четверых сыновей и четырёх дочерей родила ему Мария Фёдоровна: Михаила, Фёдора, Варвару, Андрея, Веру, Николая, Александру. Была ещё Любовь, близнец Веры, но не прожила она и месяца…
А любовь в семье Достоевских — долго ли жила, долго ли теплилась? И наконец — была ли когда-то? И что она такое, любовь? Трудный вопрос, один из тех, что принято называть в достоевистике «проклятыми». Однако ж не отмахнуться от него, не умолчать о его первозначности. Сам писатель, кажется, вспоминает о любви в семейном кругу без каких-либо оговорок: «Я происходил из семейства русского и благочестивого. С тех пор как я себя помню, я помню любовь ко мне родителей…».
Но с Достоевским никогда так просто не бывает, рядом со светом таится тень. Иначе почему тогда Фёдор Михайлович с юных лет уже привычно обрывал вопросы об отце? Как вспоминает С. Д. Яновский, друг Фёдора Достоевского: «Об отце он решительно не любил говорить и просил о нём не спрашивать».
Отец… Вот он гуляет с сыновьями по Марьиной роще и расспрашивает про геометрию, про острые и тупые углы, про кривые… Вот он говорит за семейным обедом, что видеть образованными своих детей — главная его мечта, сбудется она, и помереть спокойно можно… Вот он целует сыновей и дочерей, обрадованный на именинах их трогательным поздравлением… А вот, после возвращения из Палаты, то есть из больницы, за вечерним чаем читает для семьи вслух — в доме есть большая библиотека…
Многое повидал он, лечил раненых во время войны 1812 года, боролся с тифом и спас не одну жизнь. Головинский военный госпиталь, Касимвовский, Бородинский пехотный полк… Умелый врач — не зря же окончил московское отделение Медикохирургической академии. Просвещённый человек — не ради же забавы читал детям карамзинскую «Историю государства Российского» и пушкинские стихи. «…быть тебе под красной шапкой!» — восклицал Михаил Андреевич, когда сын Фёдор слишком шалил. Под «красную шапку» — значит, в солдаты, иносказательно — попасть в переделку, в историю…
Глава семьи любил жену и детей безмерно, многое делал, чтобы домочадцы были счастливы, и в то же время в душе его что-то было надломлено. «Странный характер! — писал Ф. М. Достоевский брату Михаилу. — Ах, сколько несчастий перенёс он».
Да, это правда. Уже в четырнадцать покинул он отчий дом в селе Войтовцы Подольской губернии, и более никогда не возвращался к родным истокам. В чужой Москве пришлось рассчитывать только на себя. И какой же радостью стала для него женитьба на Марии Фёдоровне, купеческой дочери, умнице. Всё у неё, натуры музыкальной, окрылённой, ладилось в руках, всё пело. И всё стало складываться у Михаила Андреевича: чин коллежского асессора, пожалованный за безупречную службу, позволил ему получить право на потомственное дворянство. И было обретено — пусть самое небольшое и малодоходное — имение Даровое в Тульской губернии. Улыбались беззаботные летние деньки, когда счастливые Михаил Андреевич и Мария Фёдоровна приезжали на месяц-другой с детьми в полюбившееся имение. А как не стало жены — мир погрузился в траур. Как будто судьба Достоевского-отца была написана на «скорбном листе», наподобие тех медицинских бумаг в Мариинской больнице, с определением болезни на латыни или немецком.
Но и раньше ещё, до безвременной смерти жены, Михаил Андреевич бывал деспотичным, а то и подозрительным. Болезненно. 31 мая 1835 года Мария Фёдоровна, с присущей ей нежностью и деликатностью, сквозь которые прорывается всё же крик отчаянья, взывает к здравомыслию мужа в письме: «…Клянусь тебе, друг мой, самим Богом, небом и землёю, детьми моими и всем моим счастьем и жизнью моею, что никогда не была и не буду преступницею сердечной клятвы моей, данной тебе, другу милому, единственному моему, перед святым алтарём в день нашего брака». Какие глубоко прочувствованные слова, каким живым и деятельным сердцем произнесены они, как будут сильны звуки материнского голоса во всех будущих книгах её сына! И ещё. Так горячо сказать можно было, обращаясь к человеку искренне любимому и не менее искренне любящему. Иначе в каждом звуке сквозил бы холодок равнодушия и отчуждения. А здесь — любовь, истинная любовь. Неразрешимое противоречие, неодолимый душевный разлом, трагедия неисчерпаемая — всё то, без чего немыслим гений Достоевского.
Вскоре, в начале 1837-го, Мария Фёдоровна уже не будет выходить из своей полутёмной спаленки. И никакие лекарства не спасут её от злой чахотки. Михаил Андреевич уйдёт в отставку, всё ему станет постыло и чуждо в любимом некогда доме, захлопнутся книги, закроются двери, померкнет зрение. Весь мир померкнет! Он, точно бы разочаровавшись в медицинском поприще, навсегда покинет Божедомку и поселится вместе с младшими детьми в имении. Но без жены, без матери — оно сделается чужим и даже враждебным. Неурожаи, конфликты с крестьянами, бессмысленность созидания. А выход, известно, — в зелёной чарке…
Засушливой, суховейной весной 1839 года Михаил Андреевич напишет Фёдору, в то время ученику Главного инженерного училища в Петербурге, полное горечи и разочарований письмо, отказывая сыну во вспоможении. В каждой строке этой печальной весточки слышится боль, угадывается растерянность перед неумолимой судьбой, преждевременно оборвавшей жизнь его «любезнейшего друга… Машеньки», а значит — и его жизненный путь тоже: «Теперь пишу тебе, что за нынешним летом последует решительное и конечное расстройство нашего состояния <…> Снег лежал до мая месяца, следовательно, кормить скот чем-нибудь надобно было. Крыши все обнажены для корму. Но это ничего в сравнении с настоящим бедствием. С начала весны и до сих пор ни одной капли дождя, ни одной росы. Жара, ветры ужасные всё погубили. Озимые поля черны <…>».
Рано повеет бедностью и сиротством, рано окликнет эхо казённых коридоров, рано юноша Достоевский задумается о бедности, о материальной зависимости, о той роли, которую играет благосостояние человека в его социальной жизни. Макар Девушкин в «Бедных людях» неспроста скажет: «…бедный человек хуже ветошки и никакого ни от кого уважения получить не может, что уж там ни пиши!» Всё детство наблюдал Фёдор Достоевский из окошка флигеля за хворыми и убогими, теми, кому нужна помощь. И первое своё крупное произведение не случайно, конечно, назвал «Бедные люди».
В 1839 году отца не станет — по официальной версии из-за апоплексического удара, по слухам — от рук крепостных крестьян, мстящих за жестокое к ним отношение. Фёдор Достоевский не приедет на похороны из Петербурга, но до последнего, может быть, часа будет спрашивать себя о судьбе отца, будет вновь и вновь возвращаться к отцовскому суровому образу… Тема отцовства, отношения родителей и детей, станет одной из главных в творческом наследии великого писателя.
…Темно на Божедомке поздней осенью, сиро в Марьиной роще. Облетели почти совсем берёзы и трепещущие на ветру осины. Не шепчет ли здесь разве каждый истлевший листок: Достоевский тяжёлый, мрачный художник, он всегда говорит о тёмных углах действительности и о непроницаемых закоулках сознания человеческого. Действие его сумеречных книг не в глухие ли отсыревшие стены упирается, не топчется разве у закрытых дверей, не обретает ли форму болезненных сновидений? Главное у Достоевского — беспросветность бытия.
Первый приступ эпилепсии случился у Достоевского, по семейному преданию, когда о смерти отца узнал он. «Эй, Федя, уймись… — звучал в ушах строгий отцовский голос, — быть тебе под красной шапкой!»
Сумерки сгущаются, и всё непрогляднее, всё глуше становится жизнь. Хочется закрыть глаза.
А откроешь — станет больно от света и блеска!
— Блестят, великолепно блестят! — восторженно шепчет Достоевский на каком-то литературном вечере.
Не о повестях и рассказах, не о стихотворных строчках, а… о серьгах жены, Анны Григорьевны. Фёдор Михайлович выбрал для неё самые красивые, самые яркие, и теперь наслаждался, как играют они светом, как замечательно смотрятся. «Но особенно Фёдор Михайлович был доволен, — вспоминала Анна Григорьевна, — когда <…> ему удалось подарить мне серьги с бриллиантами, по одному камню в каждой. Стоили они около двухсот рублей, и по поводу покупки их муж советовался с знатоком драгоценных вещей П. Ф. Пантелеевым. <…> Выяснилось, что при множестве огней игра моих камней оказалась хорошею, и муж был этим доволен как дитя…»
Достоевский привозит любимой жене резной веер слоновой кости, бинокль голубой эмали, янтарную парюру (брошь, серьги, браслет). «Эти вещи, — рассказывала Анна Григорьевна, — он долго выбирал, присматривался и приценивался к ним <…>. Зная, как мужу было приятно дарить мне, я всегда, получая подарки, выказывала большую радость, хотя иногда в душе была огорчена тем, что покупал он не столько полезные, сколько изящные вещи. Помню, например, как мне было жаль, когда Фёдор Михайлович однажды, получив от Каткова деньги, купил в лучшем московском магазине дюжину сорочек, по двенадцати рублей штука. Конечно, я приняла подарок в видимом восхищении, но в душе пожалела денег, так как белья у меня было достаточно, а на затраченную сумму можно было бы купить многое мне необходимое».
А вот другой сияющий всполох. Рождество 1872-го. Фёдор Михайлович живёт в Петербурге на Серпуховской. Рядом — жена и дети, Федюша и Любовь. Благодаря терпению и такту Анны Григорьевны кредиторы и издатели оставили писателя на какое-то время в покое. В этом году обретут Достоевские милый сердцу дом в Старой Руссе, завершится работа над «Бесами», выматывавшая писателя последнее время, будут напечатаны первые главы романа в «Русском вестнике»… Но это всё позже, позже. Сегодня же, в этот чудесный Сочельник, наиглавнейшее для Фёдора Михайловича — устроение рождественского праздника. И какой же, спрашивается, праздник без ёлки и подарков? Достоевский сам украшает большую и ветвистую ёлку, примащивает гирлянды и звезду на верхушку, вставая для этого на табурет. Причём всё это делается от детей в тайне, чтобы не испортить эффекта неожиданности. Вскоре, когда ёлка уже сияет разноцветными огнями, в залу вводят Федюшу и Любовь. Дети глазам своим не верят! И радуются подаркам — куклам, кукольной посуде, яркому барабану… Но пуще всего — волшебно проблескивающим саночкам с впряжёнными в них лубочными лошадками.
Мы привыкли представлять Фёдора Михайловича Достоевского — классика отечественной словесности — застёгнутым на все пуговицы. Неважно — синий ли суконный жакет на нём, чёрный сюртук, запахнутые ли, как на знаменитом перовском портрете, полы пиджака и крепко-накрепко сцепленные пальцы.
Писатель и мемуарист В. В. Тимофеева запечатлела автора «великого пятикнижия»1 таким: «Это был очень бледный — землистой, болезненной бледностью — немолодой, очень усталый <…> человек, с мрачным изнурённым лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными тенями <…>. Он весь был точно замкнут на ключ <...>». Но, оказывается, есть и другой Достоевский — тот, у которого глаза горят не от отчаянной карточной игры, не от возможности заглянуть в бездну и открыть мирозданческую тайну, а от стремления подарить радость родным людям.
1 Пять великих романов: «Преступление и наказание», «Игрок», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы».
Великая мысль о слезинке ребёнка, перевешивающей всё на весах мироздания, не отсюда ли, не из отческой ли сердечной любви к семье, к детям? Красота, которой должно спасти мир, разве не из светлого она семейного круга? Свет и блеск Достоевского не разделены, не противопоставлены, а едины. Потому что от одного источника, любовью зовущегося…
Какие замечательные санки, как зовут в весёлую дорогу лубочные гнедые!..
…На санях приходится добираться до последнего в жизни пристанища ссыльнопоселенцу Петрашевскому. Шушенское, Кебеж… Местные жители то просят чудака-иноверца составить и подать местным властям прошение (Михаил Васильевич всегда идёт навстречу, за что власти косятся на него ещё больше), то смеются над ним как над умалишённым, мальчишки бросают снежки. Он пытается учительствовать, завести хоть какие-то знакомства в Красноярске, но за «вольные разговоры» его ссылают ещё дальше. На этот раз — в Бельское. Петрашевский — известный франт, любивший шокировать светскую публику: то четырёхугольный цилиндр закажет себе, то в женском платье промелькнёт… Но быстро, ах как быстро, его енотовая шуба обратилась в обноски, порвалась, истлела… Михаил Васильевич — ещё недавно блистательный переводчик при министерстве иностранных дел, полиглот, человек европейски образованный — не выдерживает тяжкого переезда и умирает холодной снежной зимой 1866 года. Его хоронят только после того, как через много недель с большой земли смог доехать до заброшенной сибирской деревеньки доктор для «освидетельствования смерти политического ссыльного». Всё это время тело Петрашевского находится в «холоднике». В протоколе доктор напишет: